А у окна под ветерком так хорошо думалось.
И вспоминалось.
Полгода в полку со всеми военными тяготами и потрясениями он ни разу не вспомнил о своей прежней жизни. Полгода, с того момента, когда он честно всё описал маменьке, а она, в свою очередь, отписала своему старшему брату, дядьке Введенского, чиновнику Министерства внутренних дел в Петербург (черт побери, в Петроград), он ни о чём другом, кроме как о решении своего вопроса, не думал.
Теперь можно было.
И, стоя у окна, корнет Введенский вспомнил себя Петенькой Введенским летом в имении своего деда, отца маменьки, четырнадцатилетним гимназистом, влюбившимся на прудах, разделявших два имения, в дочку дедовой соседки Наташу Мамонтову. Наташа была старше, уже окончившая гимназию, почти взрослая. А может быть, уже совсем взрослая, по крайней мере, она Петеньку не замечала. Дед редко ездил к соседке, а когда ездил, Петеньку с собой не брал, а Петенька обнаружил, что Наташа ходит на пруды и с их стороны купается с мостков, иногда заплывает на середину, а потом сушит волосы на солнце, даже не думая о том, что у кого-то в округе может быть бинокль. Бинокль был у деда, и Петя умел им пользоваться. Пруды находились в полутора верстах от одного имения и от другого, в густом лесу. Наташа знала, что крестьяне сюда не заходят, только крестьянские детишки за грибами и ягодами, а из леса они её видеть не могли, и она не стеснялась. Очень стеснялся Петя Введенский, когда дед взял его к соседке и Петя встретился с Наташей за чаем. Петя краснел, ёрзал и не знал, куда деваться, а потом догадался, что о своём не очень приличном поведении известно только ему одному. Но всё равно было неловко. Однако оказалось, что догадка его подвела, когда, прощаясь, Наташа вдруг спросила, а бинокль у него хороший, новый, цейсовский? Но Петя даже не успел смутиться и застыдиться, потому что Наташа сделала гримасу, щёлкнула его по носу, повернулась и ушла в дом, а коляска уже была подана, и дед прощался с Наташиной матушкой, они ничего не заметили. Это было в самом конце прогретого солнцем, застывшего в жаре августа, и через несколько дней Наташа уехала в Киев.
Петя Введенский, то есть корнет Пётр Петрович Введенский стоял у окна и перебирал на пальцах, сколько же у него было женщин: Наташа Мамонтова, Малка и… Таня, Танечка, кажется, Татьяна Ивановна… Сиротина, сестра милосердия, героиня… Как сказал попутчик, о ней писали и в «Русском инвалиде», и в «Разведчике», и даже в «Московских ведомостях», потому что она была из Москвы. Введенский загнул три пальца… И это в его-то девятнадцать лет! Он улыбался. Он видел далёкие мостки, приближенные старым биноклем времён последней турецкой войны. Бинокль подрагивал, в глазах было мутно от волнения, но Петя видел белое тело Наташи, она стояла, она поворачивалась, она подставляла солнцу то спину, то грудь, она поднимала длинные волосы, пепельные на фоне глубоких тёмных зарослей ельника и светлой яркой зелени прибрежной бузины. Она их сушила. Она была… ясно, что тургеневская…
Вдруг он увидел на мостках не Наташу, а Малку… и в голове моментально сработался план.
Введенский сошёл с поезда, прошёл в штаб, обнаружил, что там никто его доклада не ждёт, по крайней мере, не интересуется подробностями, время было три с половиной часа пополудни, и он пошёл в «Бельведер». Барановский встретил его молчаливым полупоклоном, повторил в точности вчерашний заказ, от денег отказался, положил на мельхиоровом подносе конверт и ушёл. Введенский раскрыл – в конверте лежал ключ и записка с адресом квартиры, недалеко от его дома, где он снимал комнату у вдовы. Он сунул ключ в карман, а в конверт положил сто пятьдесят рублей и пошёл по указанному адресу. Двухэтажный дом с крыльцом и навесом напоминал ему, как и весь Седлец, его Тамбов. Он открыл ключом дверь и оказался в тёмных сенях. Он открыл дверь в комнаты, в гостиной было сумеречно и прохладно, в две внутренние комнаты были открыты двери, и в одной из них стояла Малка. Она смотрела на него меньше секунды и ушла в кухню. Введенский вышел в коридор и из гремящего носика умывальника вымыл руки и лицо. Когда вошёл в гостиную, стол был накрыт закусками, и стояла бутылка домашней водки. Помня, что Малка не говорит по-русски, он тоже не стал ничего говорить. Малка налила рюмку водки, Введенский выпил и закусил. Малка налила ещё, встала и пошла в спальню, дверь не закрыла, и Введенский услышал шорох платья.
Утром Введенский гладил Малку по лбу и щекам, Малка куталась в одеяло и смущалась, а Введенский продолжал её гладить. Он смотрел в её открытые глаза и напевал, то гладил её лицо, то щекотал под одеялом, Малка смущалась и хихикала, а он напевал:
Вечерком красна девица
На прудок за стадом шла;
Черноброва, смуглолица,
Так гуськов своих гнала:
Тега, тега, тега,
Вы, гуськи мои, домой!
Не ищи меня, богатый:
Ты постыл моей душе.
Что мне? Что твои палаты?
С милым рай и в шалаше!
Тега, тега, тега,
Вы, гуськи мои, домой!
Для одних для нас довольно!
Всё любовь нам заменит.
А сердечны слёзы больно
Через золото ронить.
Тега, тега, тега,
Вы, гуськи мои, домой!
Малка перестала хихикать, сдвинула чёрные брови, она внимательно смотрела, она сжала под одеялом кулачки на груди и слушала и вдруг сорвалась, вскочила с кровати, и босая и голая, заплясала, закружилась, подняла руками волосы, будто сушить, и запела:
Введенский увидел при свете её танцующую фигурку, гибкую и эластичную, кожу, матовую и смуглую, роскошные вьющиеся чёрные волосы; огромная сила выбросила его из-под одеяла, он дико заорал:
– Те-е-га-а-а!!! – и бросился к ней.
Они плясали и плясали и выдохлись. Малка повисла у Введенского на шее, уткнулась носом ему в ключицу, потом посмотрела в глаза тем первым прямым взглядом и поцеловала в губы.
После завтрака холодной курицей и яичницей с жареным луком и красным перцем, выпив чёрного кофе, Введенский, поцелованный и оглаженный любящим влажным взглядом, был нежно выпровожен за дверь. Он ничего не заметил, только увидел, что его сапоги блестят, начищенные.
Корнет томился целый день в штабе, вечером заглянул в «Бельведер», чтобы высказать благодарность, но разговор начал Барановский, он спросил, где пан офицер предпочитает ужинать: «здесь или дома», сначала Введенский замялся, а потом поделился, как со старым другом:
– Яблочко, пан Барановский, надкушенное, и лет ему уже пятнадцать… – Он хотел добавить, что, мол, это ничего страшного, что это его устраивает, что наряд он Малке обязательно приобретет на её вкус, но увидел, что Барановский сошёл с лица и поджал губы.
– Пся крэв! – прошипел он. – Ккуррва! Это им так не сойдёт! – Он осклабился Введенскому извиняющейся улыбкой и вернул пятьдесят рублей.
На квартире Малка ждала с ужином.
* * *
Разминулись всего на несколько часов. Уже после приезда в Шавли Аркадий Иванович Вяземский узнал, что ротмистр фон Мекк благополучно вернулся в полк. Аркадий Иванович с благодарностью подумал про Евгения Ильича Дрока, который, со свойственным ему спокойствием, высказался, что Вяземский может ехать в отпуск и ни о чём не беспокоиться, что барон не подведёт и вернётся вовремя.