Ехали мы почти до самого полудня. Позади остались плодородные равнинные земли, теперь мы поднимались по склону холма, посреди сосен и папоротника, по скудной земле, испещренной слегка скошенными пятнами тощей почвы с чахлыми, чудом выживающими ростками кукурузы и хлопка, как чудом выживали и люди, их выхаживающие и собирающие урожай; дороги, которыми мы ехали, узкие и извилистые, изрытые и пыльные, скорее напоминали проулки. В какой-то момент мы увидела на заборе почтовый ящик с кривой надписью: «Г.А. ФЕНТРИ»; в глубине стоял деревянный домик на две комнаты, и даже мне, двенадцатилетнему подростку, было видно, что стен его годами не касалась женская рука. Мы открыли калитку и вошли во двор.
Тут раздался чей-то голос:
– Стоять! Стойте где стоите! – Самого-то его мы сначала даже не увидели – старика с босыми ногами, воинственно распушенными белыми усами, в грубом залатанном комбинезоне, вылинявшем до цвета снятого молока, еще более тощего и хилого, чем даже его сын, стоящего с дробовиком наперевес у покосившихся перил террасы и содрогающегося от ярости, а может, от старческого паралича.
– Мистер Фентри… – начал дядя Гэвин.
– Вы и так его до ручки довели! – выкрикнул старик. Да, он был в ярости; голос его внезапно словно взлетел наверх и сделался еще пронзительнее, полыхая безумным гневом. – Вон отсюда! Вон с моей земли! Убирайтесь!
– Поехали, – спокойно сказал дядя Гэвин. Но глаза его по-прежнему горели, взгляд был сосредоточен и суров. Теперь мы ехали не спеша. Ближайший почтовый ящик встретился нам примерно через милю, и здешний дом даже оказался покрашен, рядом с крыльцом были разбиты клумбы петунии, и земля ухожена значительно лучше; на сей раз сидевший на террасе мужчина поднялся и спустился к калитке.
– Привет, мистер Стивенс, – сказал он. – Слышал, из-за Джексона Фентри жюри раскололось.
– Привет, мистер Пруитт, – откликнулся дядя Гэвин. – Похоже на то. Может, просветите?
И Пруитт просветил его, пусть даже в ту пору дядя Гэвин порой забывался и в его речи начинали звучать прежние гарвардские и, более того, гейдельбергские нотки, при взгляде на него людям сразу становилось ясно, что вопросы он задает не из чистого любопытства и не для своих личных надобностей.
– Только мамаша знает про все это больше моего, – сказал Пруитт. – Пошли на террасу.
Мы последовали за ним на террасу, где на низком кресле-качалке, луща горох и сбрасывая шелуху в деревянную миску, сидела полная седовласая пожилая дама в чистой широкополой цветной панаме и чистом белом фартуке.
– Это адвокат Стивенс, – сказал Пруитт. – Сын капитана Стивенса, того, из города. Он интересуется Джексоном Фентри.
Ну мы тоже сели и начали слушать рассказ матери и сына. Который они вели по очереди.
– Так вот, это их участок, – говорил Пруитт. – Часть его вы видели с дороги. А то, что не видели, выглядит не лучше. Но его папаша, а до него дед, обрабатывали эту землю, кормились ею, поднимали семьи, платили налоги и ни у кого не были в долгу. Не знаю уж, как это им удавалось, но так было. И Джексон помогал им с малолетства, как только подрос достаточно, чтобы держать в руках плуг. Росту с тех пор он прибавил не много. Впрочем, все они были такие. Думаю, в этом все и дело. Джексон тоже занимался землей до тех пор, пока ему не стукнуло двадцать пять, а выглядел он на все сорок, никого не задевал, не женился и вообще не высовывал носа дальше своего дома, жил вдвоем с папашей, вместе с ним стирал и готовил, потому что куда уж человеку жениться, если у него с папашей одна пара башмаков на двоих. Да и вообще, чего ему жениться, если это местечко уже извело его мамашу и бабку, которые и до сорока не дожили. И все шло своим чередом, пока однажды…
– Чушь, – оборвала его миссис Пруитт. – Когда мы с твоим папашей поженились, у нас даже крыши над головой не было. Мы поселись в съемном доме, на арендованной земле…
– Ладно, – сказал Пруитт. – Пока однажды вечером он не пришел ко мне и не сказал, что нашел себе работу на лесопилке во Французовой Балке.
– Французовой Балке? – переспросил дядя Гэвин, и искорки в его глазах засверкали еще ярче, а взгляд стал не просто сосредоточен, но пронзителен. – Ага, понятно, – кивнул он.
– Работа поденная, – продолжал Пруитт. – Разбогатеть не разбогатеешь, но, если не пожалеешь года-другого, хоть какую-то денежку заработаешь, все лучше, чем всю жизнь хребет гнуть, как дед, который так и умер с плугом в руках, или как папаша, которому тоже предстоит умереть прямо на кукурузном поле, а потом и его черед придет, только у него-то даже сына родного нет, чтобы о покойнике позаботиться. В общем, договорился он с каким-то черномазым, чтобы тот подсоблял папаше, пока его нет, а меня пришел попросить, чтобы я время от времени к старику наведывался, все ли там в порядке.
– Что ты и делал, – вставила миссис Пруитт.
– Почти что, – сказал Пруитт. – Я подходил к полю довольно близко и слышал, как старик орет на черномазого за то, что тот слишком медленно поворачивается, и видел, как черномазый старается за ним угнаться, и думал: как хорошо, что Джексон не нанял двух черномазых на время своего отсутствия, потому что, если бы старику – а было ему тогда около шестидесяти – пришлось хоть один день провести сидя на стуле в теньке, без топора или мотыги в руках, он бы и до заката не дожил. Словом, Джексон уехал. Вернее, ушел на своих двоих. Мул у них был только один. Правда, идти было не так уж далеко – миль тридцать. И не было его два с половиной года. А потом однажды…
– Первый раз он появился дома под Рождество, – сказала миссис Пруитт.
– Точно, – согласился Пруитт. – Прошагал тридцать миль, отпраздновал Рождество и вернулся за те же тридцать миль на лесопилку.
– А лесопилка-то чья? – спросил дядя Гэвин.
– Квика, – ответил Пруитт. – Старика Бена Квика. На следующее Рождество он домой не приехал. А потом примерно в начале марта, когда речка во Французовой Балке начинает мелеть, так что лес уже сподручно волоком тащить, и когда вполне можно было подумать, что он останется на лесопилке на третий год, он заявился домой да так больше никуда и не уехал. И на сей раз не пешком пришел, а в нанятой двухместной коляске. И привез с собой козу и младенца.
– Погодите… – остановил его дядя Гэвин.
– Приехал он домой незаметно, – сказала миссис Пруитт. – Мы только через неделю обнаружили, что с ним ребенок.
– Погодите, – повторил дядя Гэвин.
Оба замолчали. Оба смотрели на него, Пруитт – сидя на перилах террасы, миссис Пруитт – по-прежнему вышелушивая горох из продолговатых шершавых стручков. Сейчас во взгляде его было торжества не больше, чем раньше недоумения или даже задумчивости; просто он сделался еще пронзительнее, как если бы озарялся изнутри каким-то пламенем, ровным и мощным и в то же время спокойным, как если бы разгоралось оно быстрее, чем протекал рассказ.
– Да, – сказал он, – слушаю.
– Когда в конце концов я обо всем прослышала и отправилась туда, младенцу не было и двух недель, – сказала миссис Пруитт. – И уж как он выжил на одном козьем молоке…