Шукран выпрямилась в седле и встретила его растерянный взгляд. Губы ее были плотно сжаты, под смуглой кожей обозначился румянец. И хоть Старыгин явственно видел, что это румянец гнева, он отважился спросить, что же все-таки произошло между кайчи и ее бабушкой, отчего старая женщина явно смущена, а кайчи чем-то очень недоволен. Шукран с усилием разлепила губы и ответила уклончиво – мол, у старых людей есть какие-то свои счеты.
Ответ выглядел настолько неубедительным, что Старыгин ей не поверил.
Тем временем кайчи сошел с лошади, подхватил кожаный вьючный мешок и вслед за хозяйкой вошел в ее юрту. Расположился он на почетном месте. Старыгина усадили по правую сторону от него.
Хозяйка снова подала горячий чай с салом, затем плов и жареную баранину. Кайчи ел молча, сосредоточенно, то и дело поглядывая то на старуху, то на Старыгина. Дмитрий Алексеевич терялся в догадках: все происходящее каким-то образом касалось его, но каким? Судя по этим взглядам, кайчи знает про него очень много. И это при том, что они видятся впервые в жизни.
Он с трудом жевал мясо, потому что аппетита совершенно не было. Шукран тоже не ела, просто сидела в дальнем углу юрты на кошме. Лицо ее было каменным, синие глаза непроницаемы. Сейчас Старыгин не осмелился бы обратиться к ней с вопросами.
Наконец трапеза завершилась.
Снова подав чай, старая хозяйка низко склонилась перед почетным гостем и смиренно проговорила:
– Мудрый старец, да будут дни твои долгими и счастливыми! Благословенна юрта, которую ты почтил своим присутствием! Не споешь ли ты для нас свою священную песню, чтобы принести в это жилище мир и благоденствие?
Кайчи вместо ответа поклонился и встал с подушек. Он поднял свой кожаный мешок и удалился за войлочную перегородку.
Старыгин с интересом наблюдал за происходящим.
Через минуту певец вернулся, но Дмитрий Алексеевич с трудом его узнал.
Если до сих пор это был бедный степной кочевник в поношенном халате и кепке, теперь перед Старыгиным предстал знатный вельможа времен Чингисхана или Тимура. Кайчи был облачен в дорогой халат из парчи, расшитой яркими узорами, перехваченный в талии золотым наборным поясом. На голове вместо приплюснутой кепки красовалась высокая шапка из меха рыси. Да и лицо его неуловимым образом изменилось – оно стало значительным и властным.
– Для того чтобы петь кай, он должен облачиться в свой лучший наряд! – шепотом пояснила Шукран это превращение.
Тем временем кайчи опустился на свое прежнее место, достал из рукава маленькую металлическую пластинку и зажал ее во рту.
Старыгину приходилось видеть этот восточный музыкальный инструмент – варган, или, иначе, – комуз. Кайчи заиграл на нем, и юрта наполнилась тревожными вибрирующими звуками.
Дмитрий Алексеевич был немного разочарован – он не находил в этой музыке ничего особенного, ничего такого, чтобы относиться к исполнителю как к высшему существу. Однако Шукран и ее бабушка слушали кайчи, затаив дыхание.
Но этим дело не ограничилось. Поиграв несколько минут на комузе, музыкант убрал его и достал старинный струнный инструмент с длинной декой и всего двумя струнами. Заиграв на этом инструменте, кайчи прикрыл глаза и запел.
Собственно, он не запел в привычном значении этого слова. Рот его был закрыт, губы плотно сжаты, и звук несся откуда-то снизу, из диафрагмы.
Но сам этот звук был удивительным и ни на что не похожим.
Старыгин, как уже было сказано, посещал однажды концерт обертонной музыки. Но тогда, в большом городе, в наполненном публикой концертном зале, горловое пение не произвело на него такого сильного впечатления, показалось всего лишь этнографическим курьезом, забавной диковиной.
Теперь же, в кочевой юрте, в самом сердце степей это пение звучало совершенно по-другому. Казалось, поет не пожилой человек в рысьей шапке, а само небо, сама степь, само время.
Гулкий волшебный звук заполнил всю юрту, выплеснулся из нее. Казалось, в этом звуке слышится волчий вой и скрип тележных осей, завывание январской пурги и топот коней неисчислимого степного воинства, могучий рев вышедших из берегов весенних рек и шорох травы, сминаемой копытами степного скакуна.
Старыгин растворился в пении кайчи. Он больше не видел самого певца, не видел юрту, не видел ее пожилую хозяйку, не видел красавицу Шукран. Зато он внезапно начал понимать слова этой удивительной песни. Хотя в ней, казалось бы, вовсе и не было слов, только мощные переливы звенящих, вибрирующих голосов…
– В самый жаркий день мне не жарко, потому что я – сама жара, я – безжалостный солнечный жар, сжигающий листья и травы, иссушающий колодцы и реки!
В самую лютую январскую полночь мне не холодно, потому что я – сама стужа, ломающая кости земли, крошащая камни, убивающая птиц на лету!
Муки голода мне неведомы, потому что я – сам голод и сама жажда! Я – великая степь, которой нет ни конца ни края!
Голос кайчи стал тише, едва не умолк, но вдруг взлетел с новой, невиданной силой:
– Я был всегда, и я буду всегда, потому что я – само время! Сменятся зимы и весны. Придут народы, и уйдут народы. Родятся дети и состарятся, и умрут и будут похоронены, а я буду здесь, в этой степи! Я помню каждого ребенка, игравшего на этих просторах, и каждую овцу в бесчисленных стадах, и каждого коня в табунах степей! И ты, чужеземец, если слышишь меня – вспомнишь то, что ты забыл! Вспомнишь ту, ради которой появился в нашем краю!
И вдруг, словно перед Старыгиным раскрылась заколдованная книга, он вспомнил, ради чего на самом деле приехал в эти степи. Не ради старой итальянской картины, а ради девушки – ради девушки с высокими скулами и нежной смуглой кожей, ради девушки с легкими волосами, отливающими темным старинным золотом, ради прекрасной девушки с лицом средневековой Мадонны…
Ради девушки, которая находится между жизнью и смертью в палате реанимации провинциальной испанской больницы, без надежды на исцеление.
Ради девушки, помочь которой может только чудо, и сотворить это чудо может только он!
И, словно черная молния, вспыхнуло в его мозгу имя – Мария!
– Мария… – проговорил Старыгин, пробуя это имя на вкус.
И сразу же все всплыло в его памяти – ужас подземелья, и звездное небо над Арабскими банями, и мрачное предсказание цыганской гадалки… и все, что было потом…
Он откинулся на кожаные подушки, не в силах выдержать всю тяжесть обрушившихся на него воспоминаний. Что же с ним случилось, как мог он все это забыть?
Отчего образ Марии и все, что произошло в далекой Испании, выдуло из его памяти, словно горячий и пыльный степной ветер ворвался в его голову и в сердце? Отчего вместо того, чтобы искать чудодейственную траву гюльчи, ибо только она и сможет спасти Марию, он, Старыгин, не нашел ничего лучше, чем крутить любовь с диковатой степной красоткой? Просто какой-то вестерн получается на восточный манер – «Алые маки Иссык-Куля»!