Он меня выслушал и кивнул.
В подворотне ко мне кинулся дворник.
– Спаси, Всемогущий. Пусть только не спрашивают ни о чем, не просят, пусть ничего не говорят.
На тротуаре лежит мертвый мальчик. Рядом трое мальчишек поправляют в игре шнурки-вожжи. В какой-то момент посмотрели на лежащего – отодвинулись на пару шагов, но игру не прекратили.
Каждый, кто побогаче, должен помогать семье. Семья – это братья и сестры, свои и жены, их братья, старые родители, дети. Помощь – от пяти до пятидесяти злотых, и так с утра до позднего вечера.
Если кто-то помирает с голоду, найдется семья, которая признает родство и гарантирует еду пару раз в день, – человек будет счастлив два-три дня, не больше недели, потом попросит рубашку, ботинки, человеческое жилье, немножко угля, потом захочет лечиться сам, лечить жену и детей, наконец, [он] не хочет быть нищим, требует работы, хочет занять должность.
Иначе и быть не может, но это рождает такой гнев, досаду, страх, омерзение, что добрый и впечатлительный человек становится врагом семьи, людей и себя самого.
– Я бы хотел, чтобы у меня уже ничего не было, чтобы они увидели, что у меня ничего нет, и отстали.
С «обхода» я вернулся разбитый. Семь визитов, разговоров, лестниц, вопросов. Результат: пятьдесят злотых и обещание ежемесячно скидываться по пять злотых. Можно содержать двести человек?
Ложусь прямо в одежде. Первый жаркий день. Не могу заснуть, а в девять вечера так называемое «воспитательное заседание». Иногда кто-то на секунду взорвется – и тут же гаснет (не стоит…). Иногда какое-нибудь робкое замечание (да, только для виду). Церемония длится час. Формальности соблюдены; с девяти до десяти вечера.
Разные мысли одолевают перед сном. На сей раз: что бы такого я съел бы без принуждения, не сказать – отвращения?
Я, который еще полгода тому назад не знал точно, что мне нравится (временами то, с чем связано было какое-нибудь воспоминание).
Итак, малина (сад тети Мадзи78), рубец (Киев), гречневая каша (отец), почки (Париж).
В Палестине каждое блюдо я обильно поливал уксусом.
И вот сейчас – утешительная тема, чтобы заснуть:
– Что бы я съел?
Ответ:
– Шампанское с бисквитами и мороженое с красным вином.
Мороженого я со времен моих приключений с горлом лет эдак двадцать не ел, шампанское пил дай бог раза три в жизни, бисквиты – только в детстве, когда болел.
Я соблазнял и испытывал сам себя:
– Может, рыба под татарским соусом?
– Шницель по-венски?
– Паштет из зайца с красной капустой, малага?
Нет! Категорически нет.
Почему?
Интересная штука: еда – это работа, а я устал.
Бывает, что, просыпаясь утром, я думаю: «Встать – это сесть в постели, взять кальсоны, застегнуть их если не на все, то хоть на одну пуговицу. Пристегнуть их к рубашке. Что бы надеть носки, нужно нагнуться. Подтяжки…»
Я понимаю Крылова79, который весь зрелый возраст провел на кушетке, под которой хранил свою библиотеку. Запускал туда руку и читал, что под руку попало.
Понимаю я и содержанку коллеги П. Она не зажигала лампы в сумерках, а читала при свете восковых спичек, которые он ей для этого покупал.
Я кашляю. Это тяжкий труд. Сойти с тротуара на дорогу, взобраться с дороги на тротуар. Меня задел плечом прохожий, я пошатнулся и оперся о стену. И это не слабость. Я ведь довольно легко поднял школьника, тридцать кило живого брыкающегося веса.
Не сил мне не хватает, а воли. Как кокаинисту. Я уж думал, нет ли [наркотика] в табаке, сырых овощах, в воздухе, которым мы дышим. Потому что не только со мной такое творится. Лунатики-морфинисты.
То же самое с памятью.
Бывает, что я к кому-то иду по важному делу. И останавливаюсь на лестнице:
– Зачем я, собственно, к нему иду?
Долгие размышления и полное облегчение: а-а-а, вспомнил! (Кобринер – пособие по болезни, Гершафт – дополнительное питание, Крамштык – качество угля и его соотношение с количеством дров80.)
То же самое бывает на собраниях. Так легко рвется нить дискуссии. Кто-то перебьет каким-нибудь замечанием – тема надолго меняется.
– О чем это мы, собственно говоря?
Временами кто-нибудь скажет:
– Во-первых…
И ты напрасно ждешь, что «во-вторых»…
Отсюда и пустой треп.
Вывод:
– Ребенка нужно принять.
Так и запишем: «принять».
Теперь нужно перейти к следующему прошению. Нет – дальше не один, а три человека обосновывают вывод. Иногда приходится пару раз перебить.
Обсуждение «виляет», как автомобиль в руках плохого водителя.
Это утомляет и раздражает. Да хватит уже!
Вот оно: хватит. Этого чувства не ведает фронт. Фронт – это приказы: «Вперед, десять километров. Пять в тыл – постой, марш-бросок – ночлег здесь». Конный, пеший, мотоциклист, днем ли, ночью… иногда на листке карандашом короткий приказ И все: исполнять без болтовни. В селе насчитывается пять неповрежденных халуп. «Приготовиться к приему двухсот раненых. Их уже везут».
Вот и крутись, как хочешь.
Здесь не так, здесь по-другому: «Я очень вас прошу, буду чрезвычайно благодарен. Не изволите ли вы милостиво».
Можешь не делать, можешь сделать по-другому, выторговать.
Не повезло с начальником. Бессмысленно унижает, гнобит, бессмысленные требования, в критический момент исчезает и оставляет без приказа. А без этого нельзя. О нем говорят; думаю, он даже снится.
А на гражданке по-другому: можно спорить, доказывать, ссориться, грозить.
А результат один и тот же.
Скука.
Скука на фронте мимолетна. Кто-то постучал в избу, конь заржал на шоссе. Будут новости.
Может, нас направят в город, может, сегодня ночевать будем в замке, а может быть, самое страшное – плен.
А здесь и сейчас мы, евреи, не знаем, что принесет завтрашний день. Но чувство безопасности все равно есть.
Поэтому скука.
– Что, ты предпочел бы битву под Харьковом?
Я презрительно стряхнул газетные небылицы и отвечаю:
– Предпочел бы.
Пусть даже хуже, но по-другому.
Поэтому одни убегают в ремесло, другие – в размышления, в общественную работу, в «уже день настал». Зеваю. Еще один день.
Вот зуб, который царапает язык, – отчаяние. Я его подпиливаю – и никакого улучшения. – А вдруг это рак, вдруг – уже?