– Я сегодня не молился, – говорит Стефан.
– Почему?
– Забыл. – Пауза. – Если я умываюсь утром, я сразу потом молюсь, а если не умываться, то молиться забываю.
Стефан не моется из-за чесотки.
Для него представляет трудность форма с «пан». Он предпочитает старинное просторечное: «Угадай, пан, погоди, пан, не говори, пан» – и тут же: «Угадайте, пан доктор»
To опять: «Пан доктор писали бы, а я тут болтаю и пану доктору мешаю».
Вопрос о санках обсужу с ним в намеченном важном разговоре. Скоро, наверное, и снег сойдет. И хорошо вышло, что я не сделал ему замечание. Вот в чем секрет его халатного отношения к занятиям:
– Я так боялся в мастерской, что мастер почувствует запах мази. Он – сюда, а я мигом на другой конец. А утром я катался на санках, чтобы выветриться.
Две привычки из приюта: Стефан смеется тихо, прикрывая рот.
– Почему ты не хочешь громко смеяться?
– Воспитательница говорит – это некрасиво.
– Может, потому, что там много детей и было бы шумно…
Вторая – каждый день он оставлял на столе кусочек бублика и чай на донышке. Видно, это неспроста.
– Скажи, Стефек, почему ты всегда оставляешь что-то?
– Нет, я съедаю.
– Слушай, сынок, если ты не хочешь сказать почему – не говори. (Право на тайну!) Но ведь ты оставляешь недоеденное.
– Э-э-э, говорят, если все съедать, то как будто с голодного края приехал и год не ел.
Увидев, что и это признание далось ему с трудом, я больше не настаивал. Сам не желая того, я его обидел. И мне было бы неприятно, если бы я похвастался знанием этикета, но вдруг оказалось бы, что мои манеры – вовсе не хороший тон.
Подражание.
– Пан доктор, я хочу писать большое «К» так, как вы пишете.
В Доме сирот много детей перенимали некоторые мои буквы.
Эти буквы, которыми пользуются взрослые, лучше, ценнее. Помню, как я долго бился, чтобы научиться писать большое «В» так, как отец писал на конверте в адресе: «Вельможному пану такому-то». Я полагал, что удивлю учительницу, а получил резкую отповедь.
– Вот станешь папашей, тогда и пиши как хочешь.
«Почему? А ей-то что? Что в этом плохого?» – я был удивлен и обижен…
Сегодня во время диктанта пришел фельдшер с бумагами. Я не заметил, что Стефан внимательно смотрит, как я пишу. А он смотрел: после ухода фельдшера он стал писать с такой скоростью, что и мечтать нельзя было, чтобы это прочесть.
Как у учителя на моей совести только три строки преступно небрежного письма, а как у воспитателя у меня очень тонкий рефлекс бунта против собственного несовершенства.
– Я хочу писать быстро, как вы, хочу на вас походить.
Ну что ж, попробуем:
– Смотри, парень, что ты тут накалякал. Блям… дям… брам… Почему эти три строки так тебе не удались?
– Не знаю (смущенная улыбка).
– Может, ты устал?
– Я не устал…
Не хочет лгать, а правды сказать не может.
Мы проверяем его успехи в технике чтения. Так как мы читаем теперь книгу с более мелким шрифтом, пришлось считать буквы.
– Там было тридцать семь строк по семнадцать букв – это значит шестьсот двадцать девять букв. Ты их прочел за двести десять секунд, это значит три буквы в секунду. А здесь шестьдесят пять строк по двадцать семь букв – ты прочел их за шесть с половиной минут. Ты читаешь почти пять букв в секунду.
Это не произвело на него особого впечатления, хотя он с любопытством смотрел на мои подсчеты.
Перед тем как уснуть:
– Поцеловать тебя на ночь?
– А что, я святой?
– А разве только…
– Или ксендз – или кто?
Люблю, когда читаю, встречать легкие слова: «окликнула», «довольна», «разожгла».
Меня сердят слова: «защищающихся»… «дождливый день»…
Легкая задачка; он уже решал и более трудные, а теперь путается в трех соснах. Какого черта?
– Ой, пан доктор, тут струпик.
– Где?
– Вон тут, – показывает на шею. – Это не чесотка?
– Нет, завтра вымоешься, и все пройдет.
И уже арифметика идет без запинки.
* * *
Одиннадцатый день
Когда я надел синие очки, Стефан спросил шепотом:
– У вас очень болят глаза?
Шепот и улыбка – только благодаря Стефану я обратил на них внимание – в интернате я бы их не заметил.
– Я здоров, а вы больны, – сказал он вечером.
Это честный способ выражения сочувствия. Мы говорим красивее, но меньше чувствуем. Я ему благодарен за эти слова.
Не знаю, почему он сказал:
– А я теперь о брате вообще не думаю.
– Это плохо, ты должен думать об отце и брате.
Зловредная война.
Он плакал, когда я уезжал в больницу. Полагаю, что это воспоминание из родимого гнезда: надо плакать, когда кого-то кладут в больницу, когда кто-то умирает.
Он меня навестил в больнице вместе с Валентием.
– Пан доктор, а те офицеры тоже больные?
– Да.
– Глаза болят?
– Нет, разные болезни.
– А в карты они играют на деньги?
II. Как любить ребенка
Хочу научить понимать и любить
1. Как, когда, сколько, почему?
Я предчувствую множество вопросов, ждущих ответа, множество сомнений, ищущих объяснений.
И отвечаю:
– Не знаю.
Каждый раз, когда ты, отложив книгу, начнешь плести нить собственных мыслей, – книга достигла намеченной цели. Если же ты поспешно листаешь страницы в поисках рецептов и указаний, досадуя и привередничая, что их мало, – знай, если и есть в этой книге советы и инструкции, то появились они не помимо воли автора, а вопреки ей.
Я не знаю и знать не могу, как неведомые мне родители в неизвестных мне условиях могут воспитывать незнакомого мне ребенка; подчеркиваю: «могут», а не хотят, «могут», а не должны.
«Не знаю»: для науки это туманность, откуда возникают и рождаются новые мысли, все более близкие к истине.
«Не знаю»: для ума, не посвященного в научное мышление, – мучительная пустота.
Я хочу научить понимать и любить чудесное, полное жизни и ослепительных сюрпризов творческое «не знаю» современной науки в отношении ребенка.