Я думаю, что траекторию своей судьбы Радзинский старается прочерчивать так, чтобы она нигде, ни в одной точке не повторялась, не пересекалась сама с собой.
И еще я думаю, что до сих пор не видел ни одного человека, которому и впрямь удавалось бы делать это сознательно. Направлять траекторию судьбы. Становиться разными личностями, оставаясь одним человеком. Я думаю про Илью Кессаля, который столь многим совпадает с Олегом Радзинским: детство, лагерь, Columbia University, Уолл-стрит. Я думаю про куманти, про чуждую высшую сущность, обитающую в Илье. Про две личности в одном теле – и каждая пытается жить собственную судьбу, чертить свою траекторию.
Конечно, это бы всё объясняло.
Но, конечно же, этого не бывает.
Илья Кессаль еще в Нью-Йорке находит однажды в парке странную, нелепую фигурку с вбитым в нее гвоздем. Позднее он узнает, что это фигурка бога Ешу и что он, взяв ее себе, взял заодно чужую, кем-то отброшенную судьбу. Он относит ее обратно в парк и исполняет простенький ритуал избавления от чужого, про который ему рассказала мимолетная пуэрториканская возлюбленная. Он не знает, сработал ритуал или нет.
Олег Радзинский, когда я – уже потом, из Москвы – пытаюсь договориться с ним насчет визита фотографа, присылает мне в ответ снимок. Поставьте его, пишет он, разницы всё равно никто не заметит.
Конечно, это шутка. Это снимок странной статуэтки с недобро смеющимся лицом.
И, конечно, это статуэтка бога Ешу.
Истории, рассказанные о мире, не обязательно правдивы. Важно то, что неважно, правдивы они или нет. Но нам трудно это понять и еще труднее с этим примириться. Нам очень хочется поймать и посадить на причинно-следственную цепочку то, что мы потом и называем «правдой».
Собственно, поэтому я здесь.
* * *
Я курю на террасе. Внизу, между чем-то цитрусовым и чем-то вечнозеленым, Эрли настигает Аскотта, и наоборот. Сначала эрдель гонится за малинуа, потом малинуа за эрделем.
…В конце ХХ века, говорит мне Радзинский за чашкой кофе, случился кризис катастрофического – ну, или эсхатологического – мышления. Раньше, давно, мышление было другим. Почитайте древние мифы, Альсан Петрович: борьба добра и зла происходила каждый день заново. Солнце пожирал змей, бог убивал змея, солнце восходило вновь – и так без конца, и это давало колоссальную стабильность вне этической оценки происходящего, и крестьянин мог в неизменном, каждый день гибнущем и возрождающемся мире спокойно растить свой ячмень. А потом всё испортил Заратустра, пообещав, что будет финальная битва Добра со Злом и приход Мессии, который зальет мир кровью, и мир-как-мы-его-знаем кончится, и Мессия будет судить всех. И началось. Иудаизм, христианство, марксизм – всё основано на идее этой финальной битвы. А кульминация – коммунизм и фашизм. Но, хотя их харизматичность невозможно сравнить со скучной флегмой западного либерализма, выиграл именно он; и, надо думать, это начало возврата к цикличности, в которой Добро и Зло ежедневно одолевают друг друга, как малинуа и эрдельтерьер.
…А хотите про нынешний кризис, говорит Радзинский, про финансовый, конспирологическую теорию? И мигом разыгрывает конспирологическую теорию на манер дедукций Эраста Петровича Фандорина – это раз, это два, это три, – в которой кризис сдирижирован правительством Соединенных Штатов. Скажете, бред, Альсан Петрович? Не проблема: хотите, можем рассмотреть другую конспирологическую теорию, и по ней кризис будет инспирирован Россией. Или Мадагаскаром. Просто ведь, Альсан Петрович, на самом деле никто не знает, почему это всё происходит. На самом деле рационального объяснения нет. И в течение ближайшего месяца появится сто двадцать пять, не меньше, очень хорошо обоснованных теорий кризиса: финансовых, политических, макроэкономических, конспирологических, модельно-математических. И ни одна из них не будет правильной. Ни одна. Потому что, как говорил товарищ Леннон, nothing is real.
У Радзинского звонит телефон. Он берет трубку и что-то выясняет на своем втором родном английском.
С моря задувает резко и холодно, обещая перемену погоды.
– Вы не против, – говорит Радзинский, – съездить в такой милый маленький городок Вальбон? Я заберу домой свою младшую. А вы мне составите компанию. Заодно и поужинаем.
Я не против. Мы идем в дом говорить про места, где уж точно nothing is real.
– А где именно вы были в Южной Америке?
– В Суринаме был. В Гайане. В Венесуэле… Хорошая страна. Ну, не знаю, как сейчас, при полковнике-то Чавесе, а тогда была хорошая, – Радзинский откидывается на спинку дивана. Резное, с могендовидом, блюдо из ритуальной утвари марокканских берберов-иудаистов, прислоненное к стене позади него, смотрится как большой тяжелый нимб. – У них там график жизни примерно такой. Рано утром, к восьми, – на работу. Работают до сиесты. Потом – сиеста, и где-то до пяти все спят. В пять возвращаются на работу, работают до девяти вечера. Едут домой, переодеваются и возвращаются к одиннадцати в клубы, где танцуют. Вся страна танцует совершенно профессионально. И делает это до двух-трех ночи. Потом все едут ужинать. К пяти утра приезжают домой, ложатся спать. И к восьми утра идут на работу. Через неделю такой жизни я понял, что не могу больше функционировать. Танцевать я не умею, спать днем не могу. Я был мертвый.
У Радзинского в романе очень сочно, достоверно выписанная Южная Америка. И очень сочно, достоверно выписанная любовь к роковой креольской красавице Адри, которая верит в магию и не боится магии. Которая нарушает запрет колдуна Ам Баке и беременеет от Ильи Кессаля, и точно знает, что обещанное плохое теперь случится, но это не важно, важно только не бояться своего точного знания. Само собой, мне хочется спросить, списана ли с реальности и эта линия. Само собой, такой вопрос задавать нельзя.
– И чем вы там занимались, кроме изучения танцев? – спрашиваю я трусливо.
– Мы, – говорит Радзинский, – там сливали. И поглощали. «Attardi company», изрядный производитель вина, покупала сеть предприятий, выпускавших бутылки и пробки. Вино они делали шипучее, и самое важное тут – пробки, а к пробкам – проволочки. И они нам дали наказ: купить еще и тех, кто производит проволочки. И мы нашли их в Италии. И купили. Эх. Был еще жив сам синьор Аттарди. Он меня любил. Говорил мне: «Сынок, ну зачем тебе уезжать в Нью-Йорк? Ну вот посмотри, у меня дочка только что развелась, красавица. А ты хоть и не итальянец, но всё равно хороший человек, а что еврей – так это ничего, мой брат был фашистом в Италии, но он всегда говорил Муссолини: не надо, дуче, трогать евреев, до добра это не доведет!.. А дуче отвечал: да мы и сами не хотим, но вот немцы на нас давят…»
Радзинский смеется.
– Олег, – спрашиваю я, – а там и впрямь все так всерьез воспринимают магию? Вы в «Суринаме» краски не сгустили?
– И впрямь, и вкривь. Не сгустил.
– А вы-то сами как относитесь к… – я осторожно подбираю слово. – Ну, к этим метафизическим вещам?
Слово оказывается подобрано неправильно.