– Этот дом для себя построил хозяин казино «Ruhl», – информирует Радзинский. – Он бежал с Кубы еще до Фиделя, при Батисте, а тут в точности воспроизвел свою родную гасиенду…
Дома хватило бы, чтоб понять: это не история про дауншифтинг. Впрочем, это было понятно и раньше. Дауншифтинг – это когда менеджер умеренного звена, наладивший ренту, или даже просто столичный житель, удачно сдавший недвижимость, сваливает в Гоа задешево жить в бунгало на берегу, курить хаш, пить пахучий индийский ром «Old Monk», плескаться в теплом море и иногда давать залетным репортерам интервью про дзенское слияние с природой, восточную негу и радость простых вещей. Дауншифтинг – такая же, в сущности, опция общества гламурного потребления, как покупка мебели в «IKEA», только более дорогостоящая и менее востребованная; нормальный сегмент индустрии унифицированной индивидуальности, органично встроенный в систему антисистемности. Дауншифтеру обычно нечего и не о чем сказать: что и кому, в сущности, может сказать укуренный менеджер умеренного звена? Успешный уолл-стритский банкир и глава «Рамблера», отходящий от дел, чтобы поселиться в Ницце, на самой тщеславной ярмарке европейского тщеславия, и сочинять нежные гностические триллеры, – это явно какая-то другая история. Более штучная, более hand made. Даже если бы банкир и глава не принадлежал к династии Радзинских и не оттянул пятерку на лесоповале за антисоветчину.
– Так, сыр, хлеб… Что-то я забыл… – хозяин, стоя с ножом в руке, демонстрирует растерянность временного холостяка: жена Лена улетела в Эдинбург, повезла мальчиков Артема и Даниила в школу. – А! Масло!.. Альсан Петрович, может, хотите яичницу?
В голосе Радзинского звучит надежда, и я отрицательно мотаю головой, надеясь, в свою очередь, что дешифровал надежду правильно.
– Кофе? Чай?
В этом доме практически в каждой комнате есть камин. В том камине, который в столовой, тесно стоят бутылки: вино, виски, какой-то ликер, еще вино, коньяк. Бутылки не початы. Гости привозят больше алкоголя, чем успевают выпить, а хозяин практически не пьет, потому что застарелая язва. И совсем не курит, потому что застарелая астма.
А еще Радзинскому было одиннадцать лет, когда он сломал позвоночник. Год он лежал в больнице, притороченный к ортопедической кровати, растяжка с гирями – на поясе. «Меня не парализовало, – объясняет он. – Я только перестал расти».
Вообще-то он нормального среднего роста. Разве что, когда ходит, держит корпус очень прямо, что придает ему, с его щетиной, не доросшей до стадии бородки мушкетера, нагловатый бретерский вид. И на свои пятьдесят он, действительно, тоже не выглядит, но и никак не на одиннадцать – скорее на хорошие сорок.
Про позвоночник он нехотя объясняет мне потом, намного позже, когда я – уже в Москве – случайно обнаруживаю этот факт в газете с тяжелым названием «Магнитогорский металл».
Это такая профессиональная проблема журналиста, общающегося с Радзинским: он по-настоящему закрытый человек. Не косноязычный угрюмец, с натугой вяжущий слова, но легкий и язвительный собеседник, остроумно не говорящий ничего лишнего. А лишнее, по его мнению, практически всё.
– Вот и следователь мой, – сообщает он, – тоже мне говорил: трудный, мол, вы подследственный, Олег Эдвардович. Милейший человек, Сергей Борисович Круглов. Печеньем меня угощал, да. Бывало, помолчим, помолчим, и он мне говорит: ну, говорит, посидите, Олег Эдвардович, в карцере, подумайте. Вот так, условия мне создавал для размышления. Не то что вы.
Увы и ах, я не владею арсеналом средств для стимуляции размышлений, которым располагал милейший Сергей Борисович. Возможно, поэтому у Сергея Борисовича и получилось семь томов дела и обвинение по тридцати четырем пунктам – я же вынужден довольствоваться фрагментами прошлого, которые Радзинский не против приоткрыть, а приоткрывает он их прихотливо. Может, например, тепло вспомнить кормежку в Лефортове: там у него, как у язвенника, была диета, «белый хлеб и пятьдесят грамм масла». «Кормили на тридцать семь копеек в день, – сообщает он. – Что это вы улыбаетесь? В этапе кормили на семнадцать, а в Бутырке – на тридцать три, а в Матроске – на двадцать девять! Лучше было только в Свердловской пересылке, я там сидел на посту для приговоренных к смертной казни: других одиночек не было. Там кормили кашей с курицей. А Лефортово же не зря в ГУИТУ называли «Националь»!»
…В местах достаточно отдаленных Радзинский позволял себе недозволенное: писал рассказы. И успешно их прятал. Потом из этих рассказов получилась его первая и единственная до «Суринама» книжка – сборник «Посещение».
Всё пока логично. Логично, что юноша из хорошей литературной семьи, угодивший в пенитенциарные жернова не столько по выстраданному диссидентству, сколько по молодому книжному идеализму, но в силу того же идеализма не сломавшийся, сочиняет лагерную прозу: так поступали те, с кого он хотел делать жизнь. Логично, что, когда Горбачев с Рейганом договариваются в Рейкьявике и повзрослевшего на опыте «не верь, не бойся, не проси» филологического юношу вкупе с прочими вольнодумцами выпускают в 1987‑м, он считает за благо уехать из страны: спасибо, мы уже видели ваши «другие альтернативы». И то, что на непременной итальянской пересылке он подвизается сельхозрабочим, очищает от камней какое-то богом забытое тосканское поле, и хозяин дает ему каждый день с собой панини и бутылку кьянти, и ему кажется, что лучше ничего никогда и быть не может, но потом он всё равно улетает в Америку, – это логично тоже.
Несколько менее логично, что этот юноша, переставший быть юношей – ему тогда уже двадцать девять, – идет учиться на финансиста, а не выбирает какие-нибудь более простые и логичные пути, которые, уж верно, были доступны с его прошлым и генеалогией в конце восьмидесятых.
Радзинский со мной не соглашается.
– И какие пути, – спрашивает он едко, – по вашему мнению, являются более простыми и логичными? Мне они неизвестны, как сейчас, так и тогда. Должно быть, от этого незнания я растерялся и просто спросил у знакомых, кто ценится в Америке. Филологи и лесорубы – единственные мои на тот момент квалификации – не рассматривались. Ответ был достаточно стандартный: финансисты, юристы, врачи. Срок обучения на финансиста был меньше всего. Кроме того, я не знал, кто такие инвестиционные банкиры, так что решил: заодно и выясню. Но так и не выяснил.
Конечно, это остроумно. Но, конечно же, совершенно не похоже на правду.
В «Суринаме» один важный персонаж говорит: «Всё, что мы знаем о мире, – это рассказанные другими истории».
Я думаю, что догадываюсь, какую историю рассказывает о мире и о себе финансист и писатель Радзинский. В этой истории главное – лукавый understatement, ироническое снижение, многозначительное умолчание. Почему стал финансистом, банкиром, топ-менеджером? Зачем перестал ими быть?..
В «Суринаме», да и в других его вещах – и в отличном, завораживающе-страшном рассказе «Светлый ангел», который напечатали в русском «Esquire», и в сочиненном а-труа с Александром Зельдовичем и Владимиром Сорокиным сценарии «Cashfire», по которому Зельдович так и не снял фильм, – чрезвычайно значимы пройденные точки бифуркации: те моменты в прошлом героев, когда бильярдное соударение рока и личной воли определяет траекторию судьбы.