Левой рукой Угрюм выхватил короткий рабочий нож. Стал неловко тыкать острием в шерсть. Медведь слабеющей лапой отбивался и шкрябал его по одежде. Наконец Угрюму удалось воткнуть лезвие по самую рукоять. Не вынимая ножа, он стал бередить им рану.
Зверь осел ниже. Еще раз ударил лапой по лицу и по одежде. Угрюм выдернул руку из пасти. Попытался схватить стрелу, торчавшую из медвежьего горла, и всадить ее глубже. Рука никак не могла сжаться. Он взглянул на свою влажную ладонь и не сразу узнал ее. Не было указательного пальца. И как только Угрюм понял это, из култышки струей хлынула кровь.
Он еще трижды ударил зверя ножом. Почувствовал, что тот выдохся. Обрадовался. Сам заревел разъяренно, победно. Но крика не получилось. Вместо него на щеке надулся и лопнул кровавый пузырь. Тут только Угрюм опустил глаза и увидел, что его кафтан и штаны изодраны в клочья. По ним струилась кровь. Он удивился тому, что не заметил, не почувствовал, как зверь драл его тело. И вдруг ослаб.
Хотел подобрать лук. Едва наклонился, сильно закружилась голова. Он еще раз взглянул в живые глаза зверя, повернулся к нему спиной и заковылял в обратную сторону. «Не Ерофеев ли нынче день, когда лешие лютуют перед зимней спячкой?» — подумал, всхлипывая. Деревья закачались перед глазами. Он осел на колени и приложил к лицу тут же окровянившуюся пригоршню снега. Стал гаснуть день, и наступила ночь.
Какие-то видения носились перед ним в той черной ночи. Сначала он услышал ровное дыхание возле уха. Почувствовал запах жилья, дыма и запах женщины. Открыл глаза. Мутно виднелись над головой решетка юрты и войлок. Тлел очаг. Угрюм почувствовал, что лежит на спине раздетый догола и прикрытый мягким, скользким шелком халата. Щекой уловил человеческое тепло: не простое, не обычное, а тепло, исходящее от женщины. Скосил глаза.
Поджав под себя ноги, рядом с ним сидела Булаг. Голова ее опала на крутую грудь. Локон растрепавшихся волос висел перебитым вороновым крылом. Она тихонько посапывала во сне. В той черной ночи, из которой он только что выплыл, Угрюм услышал сперва этот самый звук. Полное обнаженное колено касалось его плеча.
Болело все тело, сильно саднило в паху. Живо вспомнилось, как он так же вот сидел возле оскопленного Пятунки. И показалось Угрюму, что возле полога двери кто-то стоит, низко опустив голову. «Не ангел ли?» — стал вглядываться в темень. Платок ли бабий, кошма ли белая были подвешены там. Но ему виделся человеческий лик. Угадывались пятна глаз и носа. Темнел провал рта, расползшегося в ухмылке. И в том провале поблескивали клыки.
Угрюм содрогнулся от страшной догадки. Так вот кем был тот, кому он всю жизнь молился, кто всегда помогал и выручал. Все разом открылось и стало очевидным. Этот клыкастый всю жизнь играл с ним, как кошка играет с мышкой: придавит, увидит, что подыхает, — отпустит и освободит. Чуть же окрепнет жертва — схватит зубами и бросит. А он, глупый Егорий, до этой самой ночи не понимал и почитал его как защитника, как своего единственного спасителя.
Вот и случилось! Медведь был наведен на него не случайно. И все несча-стия, и все чудесные избавления от них стали понятны. Теперь конец игре. «Какая глупая, однако, получилась жизнь?» — всхлипнул он и сглотнул соленую скатившуюся слезу.
Булаг затихла, подняла голову, взглянула на него сквозь припухшие щелки глаз.
— Ожил? — зевнула. — Мы тебя третий день лечим!
С новым зевком она приподнялась на полных коленях, поправила повязку на его голове, приподняла халат, потрогала какую-то бесчувственную коросту на груди, потом в паху, где все ныло.
Ни щеки, ни нижней губы, впрочем, всего своего лица Угрюм не чувствовал. Не разжимая зубов, при помощи одной верхней губы он прошепелявил:
— Если оскоплен — не лечи! Умру!
Булаг подслеповато склонилась над его животом, стянутым повязками.
— Есть бол! — сказала равнодушно. — Целый! — И бесчувственно подергала за него, как за какую-нибудь кишку во вскрытой туше.
От этого небрежения слезы струями хлынули из глаз Угрюма, заныло, защипало изодранное лицо, горячо защекотало по вискам.
А тень у входа все скалилась и беззвучно потешалась над изувеченным. Было над кем и над чем посмеяться нечистому. Прежние мысли о жизни и счастье показались Угрюму щенячьи глупыми. Со всей ясностью высветилось вдруг, что богатство, слава, свобода — все суета, а пережитое им не стоит гроша, потому что в его жизни не было самого главного — женщины, той самой женщины, что приходила в снах, но так и не пришла в яви.
Булаг смутилась от его слез. Вскинула свои длинные брови, как птица крылья в полете.
— Чего ты? — беспокойно потрепала мошонку мягкой рукой. — Раз мужчина, значит, будешь жить.
Застучала кровь в висках. И показалось Угрюму, будто его сердце ускакало из ребер в ее мягкую руку.
— Уй, да совсем хороший жених! — тихонько рассмеялась она, задрала подол халата на полных ногах, переступила круглым коленом через больного и осторожно присела, чтобы не причинять ему боль.
«Кто же ты?» — промычал Угрюм, вглядываясь в тень у входа. Вроде бы она уже не скалилась, болталась белой тряпкой. От благодарности к молодой балаганской женщине снова выступили слезы на его глазах. И он уже соглашался с посулами того, кто стоял у двери, похоронить прежнюю жизнь, как рассказывал о каком-то самокресте Абдула-Иван, и родиться к новой.
ГЛАВА 5
За неделю до Пасхи в избе Маковского острога умер дед Матвейка — старый сын боярский. Последние дни он больше прежнего кряхтел и охал, но таскал ноги, и кончины его никто не ждал.
Едва заалело солнце над тайгой, Капа напекла пресных лепешек, раз и другой выглянула из своего оконца. Над избой приказного дымка не было. Льдины из окон вытаяли, а утренники были холодными. Жалея старика, добрая женщина хотела затопить ему печь. Она накидала в плошку горящих угольков, распахнула дверь избы Матвейки — приказный лежал на лавке носом в потолок. Кафтан, которым он был укрыт, сполз на пол.
— Что лыбишься-то? — зычно спросила Капа и зябко передернула плечами. — Встал бы да лоб перекрестил, печь затопил.
На ее оклик приказный бровью не шевельнул. От его улыбчивого молчания Капа сперва обомлела, потом с ревом выскочила в острожный двор и трубно заголосила.
Васька Колесников, стряхивая крошки с редкой бороды, кинулся за Иваном. Вдвоем они вошли в избу приказчика, смахнули шапки в мертвой тишине, закрестились на образа.
— В Енисейский везти надо! — тихо сказал Иван, будто боялся разбудить старика. — Что мы тут? Ни отпеть, ни похоронить с честью.
Капа за их спинами опять протиснулась в избу с выпученными глазами, боязливо взглянула на покойного и стала тихонько подвывать, закрывая рот ладошкой. Меченка с некрасивым, вздувшимся лицом просеменила в кутной угол, потопталась там, выглядывая из-за печи, и тихо, как мышь, прошмыгнула за дверь, потом за острожные ворота: побежала на гостиный двор, сообщить новость Сорокиным. Они и повезли старика встреч солнца ногами вперед. Иван с Василием, Пелагия с Капитолиной кланялись удалявшимся саням, закидывали след и опустевшую избу пихтовыми ветками.