— Можно баню устроить, можно балаган срубить. Дел всем хватит.
Монахов к ночи не ждали. На закате покрыли балаган корой и стали готовиться к ночлегу. Но за протокой послышался конский топот. Люди на острове насторожились, хотя к обороне не готовились.
Вскоре на берег шумно выехали всадники в камчатых халатах, остроконечных шапках с косами меж плеч. Лошади закружили возле воды. Молодые мужики соскочили с седел, помогли слезть с коней монахам.
— Пошли, что ли? — кивнул передовщик Угрюму. — Надо попов переправить! — стал усаживаться за весла тяжелого неразгруженного струга.
Быстро темнело. Всадники скрылись из виду, едва судно причалило к острову. Монахи молча подошли к костру, устало опустились на землю.
— А мы уж ждали-ждали! Все глаза проглядели! — засюсюкал Михей, вопрошающе поглядывал на прибывших. Те не спешили заводить разговор, но по их лицам видно было, что они приняли какое-то решение и думали, как объявить его.
— Здесь и есть тот самый торжок, про который говорили браты в низовьях реки! — наконец сказал Ермоген.
Михей, глядевший на него преданно и с умилением, спохватился:
— Может, кваску попьете с дороги?
— Сюда приходят булагатские, эхиритские и другие роды, — не услышав его, продолжал говорить монах, — приходят мунгалы и их торговые люди. — А до Ламы на хорошем коне ходу два дня, — поднял глаза на Пантелея.
— Четыре — пешему! — радостно вскинулся передовщик. — Бечевой — восемь. Пусть десять!
— Пастбищ там нет! — Ермоген печально шевельнул широкими бровями, так что резче обозначились складки на переносице, продолжил, подавив вздох: — Кочуют, говорят, одни тунгусы.
— Про наших-то спрашивали? — нетерпеливо заерзал Пантелей, отмахиваясь от услышанного.
— Спрашивали, да ясного ответа не получили, — с готовностью ответил ему Герасим. — Большими бородами здешних людей не удивишь: должно быть, промышленные и торговые люди ходят тайным тёсом. Приток этот, — кивнул в верховья острова, — зовется Ер-кута. По нему, говорят, можно на Ламу выйти. Браты и мунгалы здесь не зимуют — снега глубоки.
— Ер-кута — по-татарски — буйный мужик! — Пантелей возбужденно заскоблил шрам на скуле. — Близко уже! Рядом!
Герасим с Ермогеном виновато переглянулись. И черный поп со вздохами объявил:
— Нам отсюда никак нельзя уходить, пока здесь браты. У нас перед Господом свое тягло! А вы уж как знаете. Храни вас Господь на вашем пути!
Угрюм бросал быстрые пытливые взгляды то на смущенных монахов, то на озадаченного передовщика. Михей пучил страдальческие глаза и чмокал тонкими губами. Пантелей, вместо того чтобы вспылить, вздохнул и покладисто согласился:
— Можно и здесь зимовать. До Ламы на лыжах сходим. Ржи до Рождества только хватит. — Его губы в густой бороде язвительно покривились, глаза блеснули: — Ватажной рухляди мало, чтобы у братов что-нибудь прикупить в зиму. Разве Угрюмка своих соболишек даст?
Угрюм подскочил, будто каленый уголек прожег штаны.
— Клейменых не дам! — вскрикнул заикаясь. — Что добыли, тем и заплатим!
Монахи с Пантелеем тихо и добродушно рассмеялись. Михей уставился на него виноватыми глазами.
— Вот вернется тунгус со своим «сарь-соболь», решим! — тряхнул бородой Пантелей.
Ермоген добавил с блуждающей улыбкой на губах:
— Не соболь это — тигр! Братские мужики называют его бабром. Побаиваются и почитают!
Ночевали они впятером в тесном балагане. Осенняя прохлада прибила к ночи оттаявшую после снега мошку. Ночью ярко вызвездило. На рассвете монахи поднялись на молитву. Михей позевал-позевал, тоже поднялся. Раздул погасший костер, принялся готовить завтрак.
Ближе к полудню Ермоген с Герасимом подкрепились печеной рыбой и попросили перевезти их через протоку. Вечером на устье Иркута показался Синеуль в берестянке. Он сидел на пятках и размашисто греб против течения двухлопастным веслом. Ткнувшись в песок, вытянул лодку, молча вышел на берег. При общем молчании бросил возле балагана лук и стрелы. На еду не взглянул. Упал на траву ничком и лежал, не отвечая на вопросы, до самых сумерек, пока не вернулись монахи.
— Мойся давай! Не пущу в балаган смердящего! — передовщик толкнул его кулаком в бок. — Бесов грязью не зазывай. Без них тошно.
Синеуль неохотно сел, взглянул на Пантелея сквозь вспухшие щелки глаз.
— Умный бэюн! Не подпускает близко. Съел половину поросенка, доедать не вернулся.
— Пусть живет! — чертыхнулся передовщик. — На кой он? Браты батюшкам сказали, не соболь это — бабр!
— Не могу жить, пока не добуду! — слезливо вскрикнул Синеуль. — Соболя промышлять не смогу — этот будет перед глазами! Скажи русскую хитрость, как его поймать? — ударил кулаком в землю.
Пантелей с пониманием огладил пушистую, промытую щелоком бороду, присел рядом с тунгусом:
— Говоришь, на мясо не идет? Пока земля не застыла, можно сделать кружало и посадить на приманку живого поросенка.
— Добуду живого! — уставился на него Синеуль проясняющимися глазами.
Передовщик стал втыкать в землю прутки, объясняя, как делается ловушка. Новокрест водил носом едва ли не по его ладоням, но задавал такие вопросы, что Пантелей терпеливо начинал объяснять заново. Угрюм слушал-слушал и предложил:
— Отпусти с ним, — кивнул на Синеуля. — я за полдня кружало срублю!
— Видать, мне одному только и надо на Ламу! — проворчал передовщик, но согласился отпустить двоих.
Из сырого леса, по-промышленному, избенку срубили за полторы недели. Будто в отместку за то, что никто не рвался к Байкалу, размениваясь на пустячную суету, Пантелей заложил ее всего в полторы квадратные сажени — только чтобы шестерым переночевать в морозы. Задерживаться на острове он не хотел.
Синеуль шлялся по тайге, промышлял мясной припас, высматривал, где какой зверь ходит. Старого Омуля жалели: он только стряпал и ловил рыбу. Бывая на острове, монахи работали не покладая рук, но они то и дело исчезали на день-другой для проповедей. По большей части зимовье строили Угрюм и Пантелей, хотя им-то оно нужно было меньше, чем монахам и старому Омулю.
Едва накрыли сруб, повалил снег. Дверной проем пришлось завесить шкурами. В стужу месили глину, складывали из речного камня очаг по-черному. Не переставая, снег валил с неделю. Браты угнали скот в верховья Иркута. Монахи вернулись, смущенные тем, что избенка срублена без них.
— Заходите уж! — непочтительно и строго пригласил их передовщик. — Хоть освятите, что ли!
Примечал Угрюм, нехорошо встречает зиму ватага: все врозь и каждый норовит жить по-своему. По его рассужденью, виной всему были монахи, из-за которых стало непонятно, кому за них за всех ответ держать перед Богом. Все они были наслышаны о промысловых ватагах, передравшихся и перерезавшихся из-за распрей по слабости или попустительству передо-вщика. С тех пор как появились монахи, Пантелей только посмеивался над всеми, вместо того чтобы заставлять заниматься общим делом.