— Что не жить? — весело балагурил Федька, сидя на коне. — Работай, гуляй только по праздникам, и здесь будут тебе Дауры!
Подъезжая к его двору, казачий голова понял, отчего тот так самодовольно посмеивался всю дорогу. У Федькиной жены, его крестницы, из-под душегреи выпирало брюхо. Их двор был намного бедней, чем у Распуты, но не беден в сравнении с другими. Добротная, хоть и тесная изба, конюшня, амбар, скотник. Два коня, корова, телка, двухгодовалый бык.
— У кого коня взял? — удивленно спросил Похабов
— У братов купил! И бычка, — посмеивался Федька.
По здешним ценам все это стоило не меньше пятнадцати соболей.
— Промышляешь зимой?
— Промышляю мало-мало! — признался Сувор.
Они вошли в чистую избу. Жена весело поглядывала на крестного узкими глазами и пекла пресные лепешки. Пахло вареным мясом. Федька горделиво усадил за стол сына боярского, хозяйским взглядом обвел потолок и стены.
— Однако радостно! — похвалил сам себя. — Каждое бревнышко вот этими руками положено.
И понял наконец Иван Похабов своего пашенного человека: он не был пьян! Через бега и невзгоды пробилась-таки крестьянская кровь, та самая, что, доставшись и ему, Ивану, от деда-бобыля, все чаще томила душу в преклонные годы. И позавидовал вдруг бывшему своему кабальному человеку, да еще и беспутному.
— Хорошо живешь! — сдержанно похвалил.
— Хорошо! — согласился Федька. — Мне бы полдесятка коней да десяток коров, да всякую мелочь… Ничего! — беспечально тряхнул головой. — Разживемся!
Как и наказано было воеводой приказчику, сын боярский объехал все пашенные дворы. Жили в них по-разному. Большинство только числились в пашенных на государевой десятинной службе, на самом деле жили одним днем, работали на своей земле, но под началом у Распуты, чтобы выплатить отсыпную десятинную рожь. Другие обживались. Только трое пили и гуляли с самой Пасхи. Пришлось в науку дать им батогов рукой жалостливой. Еще один хлебный обротчик
120, будучи пьяным, продал свою избу такому же обротчику. Тот пообещал рубль, а дал ему, пьяному, полтину и забрал дом. Пришлось всыпать батогов обоим.
Возвращался Иван в острог в добром расположении духа. Зашел в избу. Савина сидела на лавке, в ее глазах блестели слезы.
— Что опять? — испуганно спросил Иван.
Она указала глазами на свои голые ступни на тесовом полу. Они были пухлыми, как подушки. Всхлипнула:
— Сдается мне, не переживу я зиму! И живот болит. Мочи нет терпеть. Плохо мне, Ванечка! Прости уж, не могу даже накормить, — подняла виноватые и жалостливые глаза. — Как жить-то станешь без меня?
— Плохо! — пробормотал Иван. Вспомнил про пашенного Антошку Титова, коновала, который лечил травами и даже бабам, сказывали, при родах помогал. Нынче казачий голова грозил побить его батогами за то, что тот курил табак. Да делать нечего, послал к нему вестового, позвал в острог. Заодно велел привести горбуновскую женку, свою и Савины крестницу, чтобы поухаживала за ней, пока хворает.
Коновал приехал на другой день, не припоминая голове прежних угроз, стал щупать вздувшийся живот Савины, то и дело вскрикивая «но!» да «тр-р!» Елозил по бабьему животу оттопыренным ухом.
Постукивая кнутовищем по голяшке ичига, десятский ввел горбуновскую женку с побитым лицом. Та со слезами кинулась к больной Савине.
— Не пускал ее Горбун! — сердито передернул плечами десятский. — Орал, будто ты ее на свою постелю затребовал. Пришлось постегать, а он бабу побил! — кивнул на бывшую ясырку.
Горбуниха, поплакав с Савиной, смахнула слезы с раскосых глаз и принялась за стряпню. Антошка-коновал замучил больную женщину ощупыванием. Она постанывала, а Похабов начал уже сердиться. Наконец тот отстранился, покачивая головой и пожимая плечами:
— Кабы у телки или у жеребушки так случилось, проткнул бы кожу до кишок и гной бы выпустил. Это он ни есть, ни дышать не дает.
— Делай как знаешь! — охнула Савина. — Сил нет боль терпеть. Кажется, брюхо вот-вот лопнет.
Коновал достал угольков из печи, налил в чарку крещенской воды, нашептал на нее, опрыскал Савину, потребовал поганое ведро и две чарки вина: одну себе, чтобы рука не дрогнула, другую бабе, чтобы не померла от испуга.
Выпив без закуски, коновал маленьким ножом проткнул Савине живот пониже пупка. И потек из раны гной с кровью. Да так много, что Иван отводил глаза ко святому углу, накладывал на себя крест за крестом и все винился перед Господом за насмешки над престарелыми библейскими стариками, которые услышал нечистый и посмеялся, как водится, громче всех.
Как только вытек весь гной, коновал залепил рану подорожником и потребовал с сына боярского за лечение шесть чарок, то есть полкружки крепкого вина.
— Упадешь! — недоверчиво взглянул на него Иван.
Но Савине стало легче. Она свободно задышала и даже забылась во сне, а когда открыла глаза — попросила есть.
— Заслужил награду! — согласился сын боярский. Налил Антошке во флягу семь чарок. Пригрозил: — Завтра опохмелишься — не замечу, запьешь — дам батогов!
Коновал вскарабкался на коня, уехал подальше от острога и от казачьего головы. Савина утром поднялась и захлопотала, как прежде, будто беда миновала бесследно.
В августе дальние караулы донесли Похабову, что от Падуна поднимается сотня русских людей, и он выслал к ним казаков с лошадьми помочь дотянуть струги гужом. Сам же встречал прибывших у пристани, под острогом.
Пришла перемена годовалыцикам, на которую Похабов не надеялся. Половина прибывших была из пашенных людей, присланных в Братский и Балаганский остроги. Четыре десятка служилых, пришедших на перемену годовалыцикам, едва хватало для обычных служб. Большей частью это были казаки из ссыльных и наверстанных голодранцев. Из старых стрельцов пришел один Алешка Олень, служивший прежде на Амуре.
Василий Черемнинов объявил, что хочет остаться еще на год, и Похабов выпроваживать его не стал. Остался при нем еще на год и Арефа Фирсов.
Пятнадцать служилых и всех пашенных людей казачий голова отправил в Балаганский острог. Оттуда и из Братского собирались вернуться в Енисейский всего полтора десятка служилых. После бунта и бегств гарнизон поредел больше чем на треть. Как рассказывал Алешка Олень, в Илимском, у Петра Бунакова, было того хуже.
Иван перекрестился, помянув заупокойной молитвой Петра Бекетова, чем удивил даурца Алешку Оленя.
— А как он в Тобольский попал? Я уходил с Амура — там был, живой, — покачав головой, старый стрелец поскреб затылок и тоже перекрестился в помин. — Наверное, из Якутского через Мангазею ушел!
Дав передохнуть людям, Похабов стал принуждать их укреплять острог, который прибывшим казался неприступным. Холодало. Надвигалась осень. За ней уже виднелись белые уши зимы, а присланные казаки не имели обуви, кроме чуней и бахил, в которых пришли, то и дело отлынивали от работ, попадались голове на игре в зернь. Все жестче творил расправу сын боярский. Без батога уже не выходил из приказной избы.