В апреле, когда зазеленело на солнцепеках, на почерневшем льду показались люди и кони. Глазастый Третьяк заметил их издали и окликнул отца. Угрюм накинул парку, выбежал на берег, щурясь, стал всматриваться в идущих, то и дело переспрашивая сына:
— Глянь-ка, сани наши ли?.. Сколь там народу?
Третьяк считал по-русски, загибая пальцы, этому он научился у братьев. Показал отцу растопыренные ладони и еще одну.
— Пятнадцать, — подсказал тот.
— Из саней головы торчат! А в упряжи — тройка!
— Ивашка с казаками! — шмыгнул носом Угрюм и строго предупредил младшего сына: — Про соболей, что наменяли, никому не говори. И Первухе со Вторкой! Даст Бог, братья вернутся живы и здоровы, — махнул рукой, боязливо крестя грудь.
Вскоре послышались скрип полозьев и голоса переговаривавшихся людей. Сомнений не было: в острог возвращался отряд Ивана Похабова. Опасаясь промоин и хрупкого льда, его люди близко к берегу не подходили. Они остановились напротив разлившегося устья речки, потоптавшись на месте, разделились на две ватажки. Трое казаков повернули подводу к берегу, остальные продолжили путь к острогу. Угрюм суетливо затоптался на месте.
— Беги, затопи баню! — приказал сыну. — Да матери скажи, что гости едут!
Третьяк, оглядываясь, вскрикнул:
— Братья идут и дядька! — Он убежал, но вскоре вернулся. — Болтун баню топит! — оправдался перед отцом, глянувшим на него строго и вопросительно, попрыгал на месте и побежал по льду навстречу тройке.
Кони шагом приближалась к берегу. Впереди упряжки, выстукивая посохом лед, шел Иван Похабов в распахнутой овчинной шубе. Хоркая и прядая ушами, низкорослые монгольские кони выволокли сани на каменистый берег и встали как вкопанные, помахивая длинными хвостами. В возке сидели четыре богато одетых мунгальских мужика. Они, не мигая, уставились на Угрюма, и у него от одного только их вида неприязненно зачесалась спина между лопаток.
— Ну, будь здоров, брательник! — приветливо пророкотал Иван. Ступив на сушу, перекрестился на восход, подошел к Угрюму, который стоял на месте молча и передергивая плечами. Лицо Ивана было постаревшим и усталым, глаза глядели на брата мутно и отстраненно, как с глубокого похмелья.
Первуха со Вторкой молча поклонились отцу, по-взрослому обняли льнувшего к ним брата. В их в глазах Угрюм заметил какую-то дерзкую отчужденность: будто и не сыновья они ему, а дальние родственники.
Мунгальские мужики неохотно вылезли из саней. Первуха сказал им, что здесь все будут отдыхать.
— Отправил своих! — устало пояснил Иван брату. — Чтобы завтра встретили нас с почестями. Это послы царевича Цицана! — кивнул на мунгал. — Прими их по чину. А нам баню истопи.
— Топлю уже! — буркнул Угрюм, прикидывая в уме, где поселить мунгал. Зимой он с ясырями срубил другую избу, соединил ее сенями со старой. Печку еще не сложил, ждал тепла.
Сыновья подхватили пристяжных под уздцы. Скрежеща полозьями по оттаявшей земле, тройка поволокла сани к дому. Угрюм, прихрамывая, засеменил следом.
Из банных дверей клубами валил дым. Ясыри таскали воду из речки. Третьяк выпряг тройку из саней. Первуха со Вторкой внесли в избу мешки с подарками мунгальского царевича русскому царю. Угрюм провел гостей в чистую горницу. Послы строго осмотрели комнату, перевели глаза на хозяина. Первуха пробурчал им что-то и, указывая на них глазами, стал называть их имена:
— Седек, Улитай, Чорда, Гарма!
Поджав ноги, мунгалы сели на расстеленный войлок. Старая ясырка положила между ними кожу, выставила гостевые чарки и котел с горячим топленым молоком.
Иван с племянниками парился долго и неторопливо. По просьбам молодых обрил им головы концом сабли. Своих волос он подрезать не стал, на несколько раз промыл их щелоком и квасной гущей. Из избы то и дело выбегала Булаг. Увидев голых сыновей, всхлипнула и всплеснула руками:
— Тощие, кости пересчитать можно!
— Зато живые! — пробормотал Вторка русской скороговоркой, зная, что мать не поймет.
Угрюм все примечал и до поры не лез с расспросами.
Гостей угощали ясырки, для родных Булаг накрыла стол в новой избе. Вошли сыновья с Иваном, красные, распаренные, с бисеринками пота на коже, все в чистых камчатых рубахах. Они долго молились на крест в углу. Потом расселись, напились квасу, навалились на лепешки, на хлеб, видно, мяса наелись в пути.
Угрюм поставил на стол кувшин с молочной водкой двойной перегонки. Иван неприязненно покосился на чарку.
— Нельзя! Я на службе при царевых послах! — пробормотал, покачав головой с мокрыми еще волосами, спутавшимися с бородой. При этом походил не на грозного сына боярского, а на стареющего попа.
Угрюм выпил один. Крякнул и просипел сдавленным голосом:
— Расскажите хоть, куда ходили, кого видели?
Брат резче нахмурил брови и молча склонил голову. Вторка досадливо и болезненно метнул на отца быстрый взгляд. Первуха рассеянно смахнул с подбородка сметану, неохотно ответил:
— Далеко ходили, к муигальскому царевичу!
— А в Китайское царство, к хану Богде, не дошли? — не отставал пьянеющий Угрюм.
— К Богде царевич не пустил, — ответил он же при общем молчании. — От Цицана до китайского царя еще месяц идти.
Первуха замолчал. Все трое, опустив головы, сонно жевали выставленные кушанья. Иван раз и другой метнул опасливый взгляд на кувшин, вздохнул, поднял голову, придвинул чарку.
— Налей! — приказал перекрестившись, сбрасывая сонливость с глаз. — Во славу Божью! — Выпил, крякнул: — Ну и вонюча, зараза! Хлебной бы!
— Это сколько ржи надо! — оправдываясь, прогнусавил Угрюм.
Иван кивнул соглашаясь, хмыкнул и слегка отпустил язык:
— Вот ведь вымолил себе долю! Истинно, никакой русский человек не бывал там, где мы с ними, — указал глазами на племянников. — Даже промышленные. А я все сполна получил, по глупым своим молитвам. Прости, Господи! — с чувством перекрестился на крест в углу. — Покойный царь, Михейка, мне спину кнутом распускал, товарищей моих вешал, но так над нами не издевался, — качнул головой в сторону, откуда пришел. — Кабы не они, — указал взглядом на племянников, — никто бы не вернулся живым. Ради них терпел! — опять размашисто и зло перекрестился.
И тут будто прорвало всех троих: заговорили, заспорили.
— Турукай-табун еще ничего! — вскрикнул Вторка. — Отцу его отрубить бы башку!
— И Турукаю можно, — как равному бросил племяннику Иван. — Я отдал ему всех Федькиных ясырей. Говорил государево жалованное слово, за нашего царя подарки дал. Мало ему. У Кирюхи Васильева выпросил пищаль, будто поглядеть. Вот ведь, мать его. И дать нельзя! И не дать — обидеть!
— Не вернул? — ухмыльнулся Угрюм.
— Вернет он! — буркнул Первуха. — Топор дорожный выкрал да батожок железный. Дал двух вожей и отправил к брату своему. Тому тоже давали подарки, а он отправил нас не к царевичу, а к своему отцу. Голодом водили нас по родне, всем на посмешище. Старик говорил: «Сыну дали государево жалованье и мне дайте». И все ему мало.