«Я бы и пятнадцать давал, — с тоской подумал Угрюм. — Лишь бы меня никто не трогал и не мешал бы жить». В этих местах скот и кони ценились дороже, чем в балаганской степи.
Браты дотошно выспрашивали, где будут жить казаки и как часто станут наведываться в их улус. Спрашивали, по какому закону станут судить. Поскольку одни и те же вопросы они задавали много раз, казаки сердились. Нарей тоже устал от переговоров, объявил сородичам, что обо всем узиает и скажет родне, а за них будет стоять крепко и готов пострадать.
Главный разговор был закончен. Федька Говорин пронзительно свистнул. Из балаганов и из острога бабы и девки-ясырки понесли угощение. Они стелили на траве кожи, выставляли на них котлы с мясом, принесли бочонок с ягодным вином, тот самый, который Иван забрал у Угрюма.
Сыновья подошли к отцу. Исполненные важности, присели рядом с ним.
— Когда вернетесь? — тоскливо спросил он.
— Толмач Мартынка хворает! — Первуха взглянул на отца со скрытой насмешкой и снисхождением. Тому неприятно бросилось в глаза, что его сыновья становятся похожими на брата, даже чужая, бурятская кровь не могла скрыть породы.
Сын боярский после заздравной речи отхлебнул из братины и послал ее Угрюму, минуя своих десятских: польстил брательнику и племянникам, не погнушался прилюдно показать родство. Но поговорить с ним так и не удалось. Да и не о чем было говорить.
Стал желтеть лист на березах, и сыновья вернулись домой. На озерах ярко отцветали кувшинки, огромные стрекозы, поблескивая прозрачными крыльями, носились по двору. Первуха со Вторкой пришли пешком по тропе. На боку у старшего висела кривая богдойская
104 сабля.
И вот они по-хозяйски сидели за столом, где собралась вся большая семья Угрюма, с женщинами, работниками, детьми, с ясырями и ясырками. Молодая девка, купленная у казаков, была уже от кого-то брюхата. Первуха со Вторкой смеялись — явно не их грех, весело лопотали с матерью и бабкой, изредка бросали русское словцо отцу.
Едва все насытились, оба сына соскочили с лавки, как с шила.
— Ну, батя, показывай, что делать? Помочь пришли!
— Работы всегда много! — уклончиво ответил Угрюм. «Не проведете, волчата! — подумал, пристально вглядываясь в лица сыновей. — Что-то вам понадобилось, иначе бы не пришли».
Вскоре Первуха вынул из ножен саблю с переломленным клинком.
— Можно сварить? — спросил отца.
Угрюм, подслеповато отстраняясь, долго разглядывал заржавевший слом, потом признался, что прочно сварить клинок не сможет.
— Могу нож отковать или в тесак вытянуть!
Он подумал, что затем только и понадобился сыновьям, но они на совесть работали при хозяйстве три дня: возили к дому сметанные ясырями копны сена, скирдовали, починили крышу у бани. Угрюм подобрел, заленился, восчувствовав себя главой семейства, стал поговаривать, что дом тесен и надо бы зимой навалить леса на другой.
— Ты на нас-то не рассчитывай! — пробубнил Вторка, узкоглазо зыркая на брата и призывая его в поддержку. — Мы в зиму на службу уйдем!
Строить дом сыновьям явно не хотелось.
— Какая такая служба? — заспорил Угрюм. — Мы люди пашенные. Я государеву озимую десятину посеял. Вам ее жать.
— Ты посеял, ты и жни! — огрызнулся Вторка.
Первуха, прямо как старший Похабов, сломил бровь, взглянул на отца терпеливо, снисходительно, попросил:
— Ты бы отпустил нас на Селенгу?
Булаг по лицам мужчин заметила размолвку и стала звать их в дом, за стол. Они молча расселись по своим местам. Третьяк тут же забрался на колени ко Вторке, не сводил с братьев восхищенных глаз.
— За Байкал просятся! — по-бурятски пожаловался жене Угрюм. — Хо-ринцев грабить! — И, обернувшись к сыновьям, строго, по-русски, спросил: — С кем? С Ивашкой, что ли?
— Атаман при остроге останется! — насупившись, ответил Первуха. — С Федькой Говориным!
— С крикуном?
— Он десятский! — терпеливо поправил отца Первуха. — Настоящий казак. Дайша! И не грабить идет, а мирить братские народы. Обещанный ясак взять.
— Добытчики, удальцы! — Угрюм скривил губы в неровно выстриженной щетине.
Булаг долго и пристально вглядывалась в сыновей большими узкими глазами. Старалась до конца понять смысл сказанного, сходила к печи, без нужды поворошила выстывшие угли.
— Если дядька все решил, что меня спрашиваете? — обидчиво просипел Угрюм, щуря глаза.
— Дядька не пускает без родительского благословения! — расправляя плечи, неохотно ответил Первуха.
— Вот как! — язвительно вскрикнул Угрюм и заерзал на лавке. — Родной отец-то еще нужен?
— Пусть казаки грабят бурят! — не в силах сдерживаться, сказала Булаг. — Не вы!
— Это нас грабили всю жизнь! — усмехнулся Вторка, ответив ей по-бурятски. — Грабили кому не лень! — хмыкнул под нос по-русски.
Угрюм уже взял себя в руки. Не роняя отцовского и хозяйского достоинства при ясырях, сипло и отчетливо проговорил:
— Это их казачье дело. Они — люди служилые, подневольные. А я — бывший промышленный, теперь пашенный. Мать ваша — булагатка. Вы — не казаки!
— А кто мы? — вскинул на отца злые глаза Первуха.
— Кто? — насмешливо уставился на него Вторка, будто застал на греховном деле. — Еруул-зайгуул?
105 Наш дядя — атаман, сын боярский!
— Видели мы твою волю! — презрительно процедил сквозь зубы Первуха, то бледнея, то краснея. — Перед всяким кыштымом шею гнул да коленками тряс.
В глазах Угрюма потемнело. Два сына глядели на него волками. С перекошенным лицом он стал грозно подниматься из-за стола. Ойкнула теща-старуха. Третьяк белкой сиганул на печку. Всю прежнюю жизнь не устраивала скандалов Булаг, а тут, взглянув на мужа и сыновей, кинулась между ними с ухватом и встала, разъяренная, испуганная, как загнанный зверь. Гневно сверкнула глазами.
— Уходите! — приказала сыновьям. — Видите, отец злой!
Первуха со Вторкой опустили стриженые головы. Один за другим молча вышли из-за стола, из избы. Первуха резким движением прихватил саблю. Скрипнули ворота.
«Совсем уходят!» — с колотящимся сердцем подумал Угрюм. Опустился на лавку. Недоеденное мясо стыло на столе. Ясыри и ясырки испуганно молчали, боязливо поглядывая то на хозяина, то на хозяйку. Угрюм уронил голову на столешницу, застонал, затем лег на лавку. Такую тоску, как теперь, он пережил один только раз, когда подранный медведем очнулся в братской юрте.
Как тогда, словно сквозь пелену увидел Булаг — своего постаревшего, доброго, нерусского ангела. Она молча положила на грудь мужа годовалую дочь. Угрюм взглянул на ребенка, и слезы покатились из его глаз.