До нее долетел голос Линды, словно откуда-то очень издалека.
– Почему ты решила, что это Памела или Этель? Они такие требовательные…
– Ты права, – согласилась Миллисент.
Она встала, направилась к зеркалу и посмотрела на себя. Она была еще красива, ей это достаточно часто говорили, а порой и достаточно доказывали, а ее муж был одним из самых обаятельных и одаренных мужчин в их кругу. Так почему же у нее впечатление, что она видит в этом зеркале какой-то скелет без плоти и без нервов, без костей и без молочно-белой кожи?
– Я нахожу досадным, – сказала она, уже не совсем понимая, о чем говорит, – я нахожу досадным, что у Дэвида нет друзей среди мужчин, равно как и среди женщин. Ты заметила?
– Ничего я не заметила, – отозвалась Линда или, скорее, голос Линды, потому что уже стемнело.
И Миллисент видела только ее силуэт, какую-то серую мышь на диване, которая знала… но кто что знал? Имя женщины. Почему бы ей не назвать его? Линда достаточно плоха или достаточно хороша – в обоих случаях можно ли знать это наверняка? – чтобы шепнуть ей имя. Тогда почему этим июльским вечером, облаченная в свое одиночество и светлый костюм, она кажется ей такой ужасной женщиной? Надо вернуть все это к рассудку, на землю. Если это правда, надо принять, что у Дэвида связь с какой-то женщиной, подругой или профессионалкой. Главное, не раздувать грязную историю, и тогда позже, быть может, она даже сумеет весело отомстить ему с Перси или с кем-нибудь другим. Надо вернуть вещи к светскости, к классицизму. Так что она встала, отряхнула диван царственным жестом и объявила:
– Послушай, дорогая, мы в любом случае переночуем здесь. Пойду взгляну, в каком состоянии наши комнаты наверху. А если мой дражайший супруг и там устроил кавардак, позвоню миссис Бриггс, которая живет в двух километрах отсюда, чтобы приехала нам помочь. Тебе это подходит?
– Совершенно, – откликнулась Линда из тени. – Совершенно, как хочешь.
И Миллисент встала и направилась к лестнице. По пути взглянула на фото их двоих сыновей и рассеянно им улыбнулась. Они поступят в Итон, как Дэвид и кто там еще? Ах да, брат Линды. Она так удивилась, что была вынуждена вцепиться в перила, поднимаясь по лестнице. Что-то подсекло ей ноги, но не гольф и не возможность измены. Кто угодно может оказаться обманутым и должен быть к этому готов, это еще не причина устраивать драмы и корчить гримасы. Во всяком случае, такое не для Миллисент. Она вошла в «их» спальню, спальню «их» дома, и без малейшего смущения заметила, что постель разобрана, разворочена и всклокочена как никогда за все время ее брака с Дэвидом – так ей показалось. Второе, что она заметила, были наручные часы на прикроватной тумбочке, на ее тумбочке. Это были большие, водонепроницаемые мужские часы, и она на мгновение недоверчиво и завороженно прикинула их вес, подцепив кончиками пальцев, прежде чем понять по-настоящему, что их тут забыл другой мужчина. Она поняла все. Внизу была Линда, все более обеспокоенная и напуганная, все глубже погружавшаяся в темноту. Миллисент спустилась и с любопытством, с чем-то вроде жалости посмотрела прямо в лицо этой милочки Линды, которая тоже знала.
– Бедняжка моя дорогая, – сказала она, – боюсь, ты была не права. В спальне валяется женская комбинация. Совершенно невозможная – оттенка розовой лососины.
Пять «отвлечений»
Если резюмировать жизнь графини Жозефы фон Краферберг, женщины, известной своей красотой и природным бессердечием, это можно было бы сделать в пяти «отвлечениях». Действительно, Жозефа, похоже, умела в решительные моменты своей жизни совершенно отстраниться, сосредоточившись на какой-нибудь незначительной с виду мелочи, и благодаря этой поразительной способности они ее нисколько не задевали.
Первый раз это случилось во время войны в Испании, в деревенской гостинице, где умирал ее молодой супруг. Призвав ее к своему смертному одру, он твердил ей слабеющим голосом, что только из-за нее он, с одной стороны, пошел на эту войну, а с другой – нарочно искал смерти. Говорил, что ее безразличие и холодность в ответ на его великую любовь и не могли привести к чему-либо другому и что он желает ей понять однажды, что такое молоко человеческой нежности. Она слушала его – неподвижная, очень хорошо одетая. Машинально, со смесью отвращения и любопытства обводила глазами зал, загроможденный телами раненых, оборванных солдат, как вдруг через окно заметила хлебное поле, колыхавшееся на летнем ветру, точь-в-точь как у Ван Гога. Высвободив свои пальцы из мужниной руки, она встала, прожурчав: «Ты видел это поле? Прямо Ван Гог», и на несколько минут оперлась о подоконник. Он же закрыл глаза и, когда она вернулась, был уже мертв (к ее большому изумлению, впрочем).
Ее второй муж, граф фон Крафенберг, был человеком очень богатым и могущественным, который долго надеялся навязать ей роль элегантной, понятливой и декоративной фигурантки. Они посещали скачки, осматривали знаменитые конюшни «Крафенберг», проигрывали в казино марки «Крафенберг», ездили в Канны и в Монте-Карло окунать в море загорелые тела «Крафенберг». Тем не менее холодность Жозефы, которая поначалу более, чем любое другое ее достоинство, прельстила Арнольда фон Крафенберга, в конце концов стала его пугать. Одним прекрасным вечером в их роскошных апартаментах на Вильгельмштрассе Арнольд упрекнул ее за эту холодность и дошел даже до того, что спросил, не приходилось ли ей, случайно, думать о чем-либо другом, кроме как о себе самой. «Вы отказались подарить мне маленьких Крафенбергов, вы почти не говорите, и, насколько я знаю, у вас даже друзей нет». Она ответила, что всегда была такой, уж он-то должен был бы это знать, когда женился на ней. «У меня для вас есть новость, – сказал он тогда холодно, – я разорен, совершенно разорен, и через месяц мы удалимся в наш деревенский домик в Шварцвальде. Это единственное, что я смог спасти». Она рассмеялась и ответила ему, что он поедет один. Дескать, ее первый муж оставил ей достаточно денег, чтобы она смогла вести приятную жизнь в Мюнхене, а Шварцвальд всегда нагонял на нее скуку. Вот тогда-то железные нервы известного банкира не выдержали. Он стал громить пинками гостиную, вопя, что она вышла за него только ради его денег, что он это вполне знал и что ловушка, которую он ей только что расставил, ему это доказала, поскольку он разорен не больше, чем Онассис… Пока он таким образом вопил, а драгоценные безделушки летали по комнате, Жозефа с ужасом заметила затяжку на своем правом чулке. В первый раз с начала этого тягостного диалога она проявила признаки удивления и резко встала. «У меня на чулке петля поползла», – сообщила она и на глазах буквально оторопевшего бедняги графа Арнольда фон Крафенберга покинула комнату.
Граф забыл или, скорее, сделал вид, будто забыл эту историю. Потом она вытребовала себе собственную, совершенно отдельную от него квартиру с большой, возвышавшейся над всем Мюнхеном террасой, где летом часами лежала на солнце в шезлонге, под веерами двух толстых бразильских горничных, глядя в небо и не говоря ни слова. Ее отношения с супругом свелись к чеку, который он отправлял ей со своим личным секретарем, молодым и красивым мюнхенцем по имени Вильфрид. Вскоре Вильфрид влюбился в нее, в ее внешнюю неподвижность, и однажды, воспользовавшись тем, что обе бразильянки едва говорили по-немецки, отважился сказать, что любит ее до потери рассудка. Он думал, что она его прогонит, добьется, чтобы он потерял место у графа, но она уже довольно давно жила одна на этой террасе, так что ограничилась словами: «Очень хорошо… Вы мне нравитесь… Я скучаю…» Потом взяла его за шею и, несмотря на его смущение, яростно поцеловала на глазах обеих безразличных бразильянок. Потрясенный, достигший вершины счастья, он поднял наконец голову и спросил, станет ли однажды ее любовником и когда. В этот самый миг из вееров горничных выпорхнуло перышко и слегка закружилось в небе. Она проследила за ним глазами и сказала: «Взгляни-ка на это перышко. Как думаешь, перелетит оно через стену или нет?» Он ошеломленно воззрился на нее и повторил, чуть ли не с гневом: «Я вас спросил, когда вы станете моей». Она улыбнулась и ответила, притянув его к себе: «Прямо сейчас». Обе бразильянки, напевая, продолжали помахивать своими веерами.