Степанка грубел голосом.
— Я, тятя, помню. И как жили, и как за хунхузами ты ушел.
— А сивого жеребца помнишь?
— Помню.
— Хороший жеребец был. Последний раз я его на Хайларском базаре видел. Меня углядел — заржал. Остарел, поди, теперь Сивый.
В один из первых дней появления в коммуне Илья решил съездить в Караульный, к своему старому приятелю Алехе Крюкову. Да заодно и в поселке побывать, взглянуть на свой старый дом. Хоть и заколочен теперь дом, закрыты его окна щелястыми досками и двор порос бурьяном, душа Ильи никогда не покидала этот дом.
Алеха встретил Илью радушно. Облапил мосластыми руками, мокро сунулся в усы, в небритые щеки.
— Ждал я тебя. Виню себя всегда, что не уговорил тебя тогда уехать из-за Аргуни.
Илья знал, что Алеха начнет этот разговор.
— Вины твоей здесь нет.
За эти годы подкачал и Алеха. Несладкая жизнь в революцию эту самую, видно, была. Узкими овражками морщин изрыто лицо. Только глаза по-прежнему синие, неуспокаивающиеся.
Мужики сидели за широким столом, пригладывались друг к другу — времени-то сколько прошло, — прощупывали осторожным разговором. После первых рюмок, когда безбоязненно распахнулась душа — не забылась старая дружба, — Алеха спросил напрямик:
— Как жить думаешь? В коммуне или своим хозяйством?
Илью и самого этот вопрос донимает не первый день. И так вроде плохо, и эдак нехорошо. Ответил осторожно:
— Там видно будет.
Трудно Илье решиться. Хотя вроде и решать нечего, все решено. Из коммуны уйдешь — от голода взвоешь. Непривычно это — коммуной, вместе всем жить, а придется.
— А я сам хозяйствовать решил, — Алеха снова наполняет рюмки. Наливает вровень с краями, щедро.
Хорошо под водку разговор вести. В дымной от многих самокруток горнице плавают добрые, ласковые слова — вспоминают казаки давнюю молодость, легкие походы, гульбища. Тяжело падают на пол, разбиваются в тоске и обиде слова о мытарствах на чужой стороне, об Усте, против отцовской воли покинувшей дом, о Николае, забывшем в этот дом дорогу.
— Вот так и живем со своей старухой, — Алеха медленно пьянеет.
Пьянеет и Илья. Расстегнул ворот на жилистой шее, навалился грудью на столешницу.
— А народ там ничего. Это я тебе про коммуну говорю. Только вот мне непонятно: зачем Ганю Чижова там приголубили. Его ж никакой хороший хозяин держать не будет.
— Споем, что ли? — Алеха поднял голову. Не дожидаясь ответа, повел хриплым голосом:
Н-не-ве-ейтеся, ч-чайки, над мо-о-орем,
В-вам некуда б-бедненьким се-е-сть…
Только в коммуне услышал Илья эту новую песню. Но для него она по-особому понятна, близка.
Лет-ти-ите в страну Забайка-а-алье,
Н-несите печа-альную ве-е-сть.
Хорошая эта песня. В ней и тоска, и удаль, и отрешенность. Воины окружены врагами. Но не будет плена, не будет позора.
…Погибнуть здесь на-а-ам суждено-о.
Дребезжат оконные стекла, плывет сивый махорочный дым, багровеют в натужном реве шеи мужиков, липнут к мокрым лбам спутанные, поредевшие чубы.
…Па-атр-роны у нас на исхо-о-оде,
С-снаря-ады уж вышли давно-о…
— Люди работают, а они ханшин лакают, — сказал, картинно появившись в дверях, Федька. Лицо его цветет улыбкой.
— Федька! — обрадовался хозяин. — Мы тебя ждем.
— Смотри-ка, ждем, — тихо изумилась жена. — Бутылку у парня заметил в кармане, вот и ждем.
Но Алеха расслышал.
— У меня и своей выпивки хватит, баба, — а Федька мне заместо сына. Как друг.
«С чем это парень приехал? — забеспокоилась старая Крючиха. — Не иначе в коммуне был. Об Усте, видно, что привез».
Крючихе есть о чем беспокоиться: ее Устя там у себя в коммунии в какой-то женотдел записалась. Да мало записалась — в старших ходит. Бабье ли это дело? Сказывали люди: с Северькой, мужем своим, даже ругается, нрав свой женотдельский показывает. Какому мужику такое дело поглянется? А председатель коммунский, партейный Иван Лапин, хвалит вроде бы Устю.
Но Федька слова о коммунарском житье не сказал — нечего, видно, сказать, — успокаивающе кивнул головой, шумно полез за стол.
Илья запьяневшими радостными глазами уставился на Федьку.
— Бравый из тебя казак, Федча, получился. Я когда уезжал за реку, ты ведь еще и не брился и за девками не бегал.
— Бегал уже, дядя, бегал.
— Ну а сейчас?
— Чего сейчас? А! Бреюсь, бреюсь.
Илья погрозил пальцем.
Хозяйка взяла из рассохшегося шкапчика стакан, оттерла его белой тряпицей, поставила на стол.
— И закуски добавь, — распорядился Алеха.
Гостеприимный Алехин дом племянник и дядя оставили поздно. Пьяный хозяин потянулся было за ними, но тихая его жена вдруг воспротивилась:
— Ложись-ка спать, гулеван.
— Илюха, друг! — Крюков стоял посредине горницы босой. Желтоватая бязевая рубаха широко расстегнута на груди, вылезла из-под ошкура шаровар. — Плясать будем…
— Ты и верно спи, — посоветовал ему Стрельников. Федька повел ночевать дядю в свой пустой дом. Они шли темным переулком, останавливались беспричинно, охлопывали друг друга по спине.
Федькин дом в запустении. Во дворе на месте амбара короткие столбики и высокая крапива.
— Бесприютно живешь, — сказал Илья с пьяной откровенностью. — Плохо живешь.
В избе Федька засветил лампу.
Илья повернулся было в передний угол, поднес сложенные щепотью пальцы ко лбу — давно не переступал он порог этого дома, — но сразу опустил руку.
— Не держишь икон?
— Всех Богородиц мать в коммуну уперла. Без образов живу.
— А и не надо, — легко согласился Илья.
— Выпить еще хочешь, дядя Илья?
— Да кто ж от выпивки отказывается? Налей. Уважь.
Они просидели еще долго, почти до первых петухов. Разговор был сумбурный, пьяный, и была в нем какая-то болезненная обнаженность. Это был разговор людей, спешащих высказать друг другу в порыве откровенности все наболевшее, сумрачное. Это был разговор людей, наперед знающих, что утром все забудется.
Наступали минуты просветления.
— Неправильно живешь, Федча, — грозил тогда пальцем Илья. — Хоть и весело живешь, с риском, а неправильно.
— А что мне делать?