— Другие — простые люди. Да и нужда гонит. А тут дьякон в коммуну записался. Тьфу. Конец света.
Больше стояла за молитвой, истовей била поклоны.
Выполнил свое обещание Ильин, прислал землемера. Дружок ведь он Лапину. А старый друг — не нужно новых двух.
Никодим Венедиктов предложил подарить землемеру жеребчика, чтоб тот подобрее к коммуне стал, — мужики поддержали Никодима, — но председатель даже думать об этом запретил. Коммунары только потом уж сообразили: можно землемеру и не подмазывать. Видать, этот самый землемер там, в Чите, под Ильиным ходит, под дружком Лапина.
Иван сказал, что новая власть не любит таких подарков. Наша власть.
Но мужиков не переубедишь: наша-то наша, но начальству тоже ить-пить надо.
— Сухая-то ложка рот дерет.
Землемер нарезал коммуне всю падь за вторым хребтом — земли там добрые, — все ближние елани, наделил выпасом.
Хоть и далеко это от поселка, верст восемнадцать будет, и земли там почти не использовались, многие коммунарам позавидовали. Особенно обозлился Баженов, собиравшийся в тех местах поставить свою заимку. Неизвестно почему, посчитал себя обиженным и Алеха Крюков.
Узнав о хорошем наделе, в коммуну вступили еще три семьи.
VIII
На приобретение инвентаря коммуне выдали ссуду. Северька, вспомнивший мечту председателя о породистом скоте, спросил Филю Зарубина, нельзя ли, дескать, эти деньги на животину истратить.
— Нельзя, однако, паря.
Но через час Филя сам прибежал к Северьке домой. Филя возбужденно улыбался, потирая руки.
— Знаешь, паря, что я придумал, — зашептал он азартно. — Можно скот купить. Только язык за зубами надо держать. Вот что. Чтоб до Читы не дошло, — от возбуждения короткие Филины ноги не могли стоять на месте.
— Машины ведь нужны. Потом отчитываться.
— Есть машины! — выдохнул Филя. — Кое-кто из богатеев убежал, а косилки там, плуги не успел захватить. Даже богомяковская косилка в нашем сарае стоит. Берите это все и купчую оформите. Вроде купили. Вот и на животину деньги останутся.
— Боязно чего-то. Надо, видно, еще кой с кем поговорить. Потом Ивана обхаживать начнем. Он ведь строгий насчет такого.
Никодим Венедиктов, узнав о такой возможности, заявил, что тут и думать нечего. Нужно идти к Ивану и все обсказать.
Иван сдался нелегко. Но ведь, как-никак, о породном скоте он сам первый мысль подал.
Никодим, ездивший в уезд, купил по случаю, на те же деньги, полученные по ссуде, двадцать брезентовых дождевиков. Чуть ли не все мужики ходили теперь на зависть посельщикам в новеньких дождевиках. Посельщики останавливали коммунаров, щупали толстую ткань, вздыхали. Красота-то какая! Ни дождь тебе, ни ветер не страшны. В таком дождевике как у Христа за пазухой. Умирать не надо. Живи.
И сразу же в коммуну принесли заявления чуть ли не десять семей. Свое решение объяснили бесхитростно:
— Вон у вас какая одежда-то, паря.
— Нам нужно, чтоб в коммуну вступали сознательно, — говорил Иван.
— Мы сознательно. Мы это понимаем, — объясняли казаки. — Вон у вас какая одежда. А у нас чего?
Долгожданная весна пришла внезапно. Трубило радостью небо, пенились между сопок ручьи; тягуче кричали стосковавшиеся о зеленой траве коровы, раздували влажные ноздри, дичали жеребцы.
Коммуна готовилась к переезду на новые места. Как только подсохла дорога, первый обоз отправился в путь. Вначале решили отправить только мужиков — пусть хоть землянки выроют, загон для скота загородят.
Но Сергей Громов сказал убедительно:
— Без баб какая работа? Глину месить, варить, за скотом смотреть. Без бабы, что без поганого ведра — в доме не обойтись.
Провожал первый коммунарский обоз чуть ли не весь поселок. Кто с радостью, кто с грустью.
— Старайтесь скорей да нас забирайте.
— Пусть катятся. Воздух в поселке чище будет.
— Домов-то сколько пустых остается.
— Боится коммуния на границе жить.
Обоз медленно поднимался на перевал. Старый Громов обещал после перевала остановиться на обед. Скрипели колеса, тянули шею, шумно дышали лошади. В клетках, полузакрыв глаза, томились куры, испуганно встопорщивались, вскрикивали, когда колесо наезжало на камень. Поверх узлов лежали винтовки. Хоть и мирное время, а с винтовкой всегда спокойней. Кое-где за возами шли оседланные кони. По обочине гнали скот.
Степь начинала цвести ургуем, и овцы азартно, всем скопом, бежали от цветка к цветку. Меж возов бегали подростки: и усталость их не берет. Дымили самосадом казаки. Бабы жевали серу, терпеливо дожидаясь, когда снова можно сесть на телегу.
— Надо, паря Авдей, однако, останавливать обоз? — спросил Сергей Георгиевич старшего Темникова.
— Роздых коням на хребте дадим. Сам же сказывал, — Авдей запрокинул голову, наблюдает за жаворонком, свечой взлетевшим в светлое небо.
— Надо останавливаться, как бы грех не случился, — Громов нахмурил брови. — Неужто не слышишь? Ось у кого-то горит. Проверь-ка.
Темников зашевелил ноздрями, побежал вдоль обоза.
— Стой, стой! — закричал Авдей уже в голове обоза.
Тянигус еще не кончился, но перед последним крутым подъемом дорога пошла ровней. Здесь можно, не распрягая коней, дать им короткий роздых.
— А, язви тебя! — закричал Авдей около воза Гани Чижова. — Заснул, что ли? Ось горит у тебя.
Сергей Георгиевич поспешил туда.
— Замечтался, паря, — виновато собрал Ганя на лице морщины. — Благодать-то какая.
— Мог бы перед дорогой смазать оси, — недовольно сказал старый Громов. — Полетит у тебя ось к чертовой матери, куда мы твое барахло денем?
— Дак дегтю же у меня нет, — зачастил Ганя.
Но старик слушать не стал.
— Взять у своих, коммунаров, мог бы?
— А и верно, — обрадовался Ганя. — Мог бы, мог бы.
Из трубицы заднего колеса выползла слабая струйка едкого дыма.
— Давайте снимать колесо. Северька, иди сюда. Лагушок захвати.
— Тянигус, язви его, версты три, однако, будет, — разогнулся Авдей. — Не люблю я это место.
До вершины остался крутой взлобок, саженей сто, не больше. Но тяжело достался лошадям этот подъем: потемнели от пота спины, подрагивали ноги, шумно вздымались бока. Снова дали лошадям короткий роздых. Теперь можно дать роздых и себе.
Можно закурить, сесть на обочину дороги, посмотреть на размывчатую синь далеких сопок, послушать жаворонков. Невзрачная на земле эта птичка — жаворонок. Серенькая, пугливая. А поднимется в небо да ударит песню — мать ты моя! Поет у человека душа. И радость неуемная, беспричинная, как в детстве. Человек по-настоящему счастлив бывает только весной. Осенняя радость, когда хлебом амбары наполнены, когда скот тучный, — расчетливая радость.