Припадали старухи к замерзшим окнам, хоть одним глазком взглянуть на пролетающую мимо свадьбу, слабо дышали на заледеневшие стекла. Кто помоложе — выскакивали за ворота. Жались к плетням люди, уступали дорогу тройкам, улыбались. «Слава богу, опять мирная жизнь пришла, опять в поселке свадьбы начались».
Не все, конечно, радовались. Сосед Силы Данилыча, Петр Баженов, сказал с усмешкой:
— Вон сколько троек запрягли, уймищу народу назвали, а у жениха в доме, почитай, и тарелки хорошей не найдешь.
Сила буркнул что-то неопределенное, ушел в свой двор. «Ну, его, соседушку, к лешему с такими разговорами». Умный мужик Сила. Зачем шкуру на себе драть. Старую жизнь теперь не вернешь, значит, к новой надо присматриваться, привыкать. А потом, в этой новой власти, видно, что-то есть, если за нее вон сколько народу билось.
Напрасно ухмылялся Баженов: тарелок хватило на всех. И стол был непустой, небедный. Не подвели коммунары своего товарища.
До утра плясали гости. До утра пели и пили. Только взгрустнули ненадолго, когда неумелый гармонист не мог по-настоящему рвануть «Барыню», и вспомнили Лучку и других погибших. Но прогнали тоску, залили вином — негоже грустить на свадьбе. На первой свадьбе после грозных лет.
Алеха веселился вместе со всеми. Но про себя который раз подсчитывал убытки. И еще подумывал: нельзя ли коня, обещанного в приданое, в своем дворе оставить. В коммуну дочь отдал. Да теперь еще коня. Коню там много хозяев будет. Отдашь — как в прорву.
Иван Алексеевич предупреждал Федьку:
— Ты, Федор, сильно не налегай на выпивку. Твой друг, партизан, женится, да еще без попа. Не всем это нравится. Как бы кто хулиганства не допустил. Народ ведь разный.
— Не будет хулиганства, — истово заверил Федька, — чуть чего, любому морду набью и на снег выкину.
— Не так бы надо, Федя.
— А я так. По-нашему, по-простому.
Костишна Федоровне на ухо новость поверяла.
— Курица ноне у меня петухом запела. К чему бы это?
Федоровна испуганно перекрестилась.
— Господь с тобой. К худому это. Руби ты эту курицу скорей.
— Несушка она хорошая.
— Руби, руби. Не знаешь, где потеряешь, не знаешь, где найдешь. А так спокойнее.
Завистливо поглядывали девки на Устю: вон какой бравый ей жених достался. Девки рьяно плясали, пронзительно пели частушки, поглядывали на парней.
В избе жарко, весело, угарно. Льется на скатерть спирт, скрипят и вздрагивают под каблуками половицы, желто мигают лампы. Строго смотрят с киота на вероотступников постные лица святых.
Под громкие крики торопливо целуются жених и невеста.
После отъезда Ильина состоялось заседание совета коммуны, на которое пришли все коммунары — мужики. Горячий Венедиктов, узнав о письме, тут же предложил начать дознание и вывести контру на чистую воду, но Никодима успокоили: найдем контру.
Иван Лапин сказал, что Ильин — его старый знакомый и обещал как можно скорее прислать землемера и похлопотать о ссуде.
Мужики оживились: нет худа без добра. Не написала бы сволочь худого письма, не приехал бы Ильин. А теперь знакомец у председателя в самой Чите есть. Жить можно. А без знакомцев да своих людей много ли сделаешь?
Лапин зачитал заявление дьякона Акима, сказал, что грамотные люди коммуне нужны. Мужики опешили. Мыслимое ли дело: дьякон в коммуну просится.
— А отец Михаил не хочет вместе с нами хлеб сеять? — спросил из угла младший брат Темниковых, Митрий.
— Поп такого заявления не напишет, — остановил Митрия Иван. — Да и не примем мы его. Не примем и таких, как Баженов. А здесь подумать надо.
Дьякон сидел, опустив голову, рассматривая носок скомканного валенка.
— Только я хочу сказать, — опять встал Иван, — Аким помог нам составить баланс.
Баланс. Слово-то какое! Мудреное.
— А чего такое баланс?
— Ну, записи. Бумаги наши. Дескать, сколько чего нам надо. Когда и чем можем рассчитаться. В общем, всякое такое.
— А с верой как? — вдруг спросил Никодим, и все поняли, что это и есть главный вопрос, который нужно задать дьякону.
Акима разглядывали десятки любопытных глаз. Дьякона помнят многие чуть ли не с малых лет, а теперь с любопытством разглядывают руки, лицо, синюю рубаху.
— Я так думаю: моя вера коммуне не мешает. И как на духу говорю, сомнения давят меня. Нет во мне твердой веры, ни твердого безверия. Прискорбно сие. А работать буду честно. Могу, — Аким протянул вперед грубые руки.
Мужики курили, думали. Им в коммуне быть — куда ни шло. Дьякон — как ни крути — духовного звания. Но опять же — грамотный. Без грамоты нынче никуда.
— Так какие будут предложения? — спросил Иван.
Платон Катонков, сухопарый мужик, недавно принятый в коммуну, сказал неопределенно:
— Подожди, Иван, подумаем.
Лицо у Платона худое, варначье. Еще в детстве крыса отгрызла ему крыло носа, и обычно новые люди посматривают на него с опаской: не каторжный ли.
Дьякон сидел, потупившись, руки, положенные на колени, вздрагивали.
— Принять, — сказал старый Громов. — И думать тут нечего.
Аким благодарно поднял глаза. Зашумели все враз: принять, принять.
— Я тоже так думаю, — сказал Лапин. — Конечно, при условии, что он не будет учить церковному.
— Можно ли учить тому, в чем сам некрепок? — сурово спросил Аким.
— Не сердись, Аким Яковлевич, — улыбнулся председатель. — Я к тому, чтоб между нами все ясно было.
— Это я понимаю, — согласился дьякон.
После собрания, когда уже по темну все расходились, Платон догнал Лапина.
— Все-таки ладно ли сделали, что приняли дьякона? — Платон старался идти в ногу, но Иван хромал, и идти в ногу не удавалось. — Скажут нам: классового чутья нет.
— Быстро же ты стал политически грамотным, — Иван ответил то ли всерьез, то ли с издевкой. — Вредить нам Аким будет? Камень за пазухой держит?
— Не-е. Аким пакостить не станет. Не такой он.
— Тогда чего же?
— Церковник он.
Так и разошлись они, не поняв друг друга.
Весть о вступлении дьякона в коммуну разнеслась быстро. Казаки посмеивались, но в разговорах с Акимом стали проще, доброжелательнее.
— Винтовку мы тебе, Аким Яковлевич, достанем. Шашку. Настоящий казак будешь.
Но старики и особенно старухи плевались, называли вероотступником.
Федька спрашивал крестную мать:
— Чего ты ругаешь Акима? Другие ж тоже записываются в коммуну.
Но Федоровна свое мнение имела.