Себе, идиоту.
– Никто за тебя ничего не сделал, так? И никогда не сделает. Если не сам, то жизнь потечет не в том направлении, куда тебе нужно, а очнешься ты уже слишком поздно. Когда уже больно, когда уже ничего не изменить, когда поймешь, что мог – должен был что-то сделать раньше, но ничего не сделал. И вот тогда ты сдашься.
– Не хочу… умирать.
Регносцирос больше не слушал раздающийся от стены голос – он беседовал сам с собой – наставлял, учил.
– Жизнь – она не спрашивает, чего ты хочешь, – она просто предлагает. Ложку дерьма, например, – будешь? Если откроешь рот, оно в тебя вольется; сумеешь держать закрытым, останется снаружи. А будешь безвольным, она будет кормить тебя дерьмом с ложечки три раза в сутки, пока не отупеешь, пока не поймешь, что стал никем – пустым местом, – что ничем больше не управляешь…
– Не делайте мне больно…
– А если уж стал пустым местом, так будь добр, найди в себе силы хотя бы уйти с достоинством. Не как последний козел.
– Я не козел.
От стены икнули.
Нет, лежащий на полу, наверное, не был козлом – просто слабаком. Как и Баал.
– Пожалуйста, не делайте мне больно.
Регносцирос долго сидел молча, слушал тишину чужой квартиры, варился в неудовольствии собой и усилившемся вдруг чувстве беспомощности, ощущал, что срочно должен что-то с этим делать. Но что? Затем поднялся со стула, вздохнул, подошел к мужчине и опустился перед ним на корточки. На короткий миг вдруг пропитался сочувствием.
– Не бойся, больно не будет.
И положил руку на покрытый редкими сальными волосами затылок.
А после задания его вдруг беспричинно вызвал к себе Дрейк.
Долго держал в кабинете, ни о чем конкретном не спрашивал, водил беседу вокруг да около – интересовался погодой, настроением, течением дел.
Баал отвечал односложно – «хорошо, хорошо, все хорошо».
Везде хорошо. Совсем. По-другому и быть не может; глаза Начальника смотрели ему сквозь лобовую кость, куда-то в череп.
– Что-то изменилось в тебе, мой друг. Только не могу понять, что?
Регносцирос молчал. Раньше бы ухватился за возможность поговорить, теперь же сверлил взглядом идеально белую стену. Считал секунды до момента, когда сможет уйти.
– С работой все ладится?
– Как обычно.
– Не устаешь?
– Нет.
– Здоровье как?
– Как у быка.
– А в личном?
– Что в «личном»?
– Все так же?
Серо-голубые глаза Дрейка напоминали глаза статуи оракула – застывшие, неподвижные, смотрящие в неведомую глубину. Голос то ли шутливый, то ли серьезный – не разобрать.
– Ничего нового.
– Уверен?
И в кабинете надолго повисла тишина. Регносцирос впервые понял, какого это – быть пойманным с поличным, – и взгляд его стал беспокойным, как будто даже вороватым. Тьфу ты, напасть…
«Не теперь, Дрейк, не теперь. Когда не разобрался сам».
– Не расскажешь мне, что происходит?
– Нет.
Секунда тишины. Две, три, четыре.
Его отпустили. Без допроса.
* * *
– Думаешь, денег у меня нет? Думаешь, живу за чужой счет да на чужих продуктах, потому что бедная? А вот и нет. Видела бы ты дом, который остался в городе, видела бы мои хоромы – я все сама обставляла, сама дизайнера нанимала…
Ева говорила, как дышала.
Аля приходила сюда в третий раз и сама ничего не рассказывала – ее не спрашивали. Соседке нужно было выговориться, даже если со стенами, с глухим радио – хоть с кем-нибудь; Алеста ее не перебивала. Сидела молча, тянула чай, думала о своем.
«Ты выбрала себе новое имя?»
Он отдался ей телом, но не душой. Душу держал взаперти, как и свои мысли. Тело-то она распалила – велика ли наука, если родилась женщиной? – но как быть с остальным? А Баал – теперь Аля знала это совершенно точно – был нужен ей целиком. До последнего завитка на тяжелых локонах, до каждой реснички, до каждой сокровенной мысли и мимолетного переживания.
Переживать-то он переживал, вот только не открывался. И она стояла, словно в прихожей – вошла в одну дверь и уперлась лбом в другую, в тяжелую, которую не могла сдвинуть с места. И потому изредка приходила сюда – силилась отвлечься, забыться, подумать на фоне чужих речей – авось придут в голову дельные мысли о своем?
– …мне его ревность жизнь испортила. Ну, подумаешь, один раз я приласкала другого, но ведь один раз! А Давид сразу же взвился. Да как – потемнел лицом, начал вынашивать план мести и сразу ведь ничего не сказал, собака, не поверил, что люблю, вознамерился убить…
«Один раз приласкала?»
Никак не удавалось вникнуть, о чем речь. И зачем ласкать другого, когда любишь предыдущего? Неясно, чуждо. Откуда такая логика? Если бы Алеста «приласкала» другого, то ушла бы сама, не дожидаясь ни сцен, ни ревности. А тут еще и «люблю».
Но ей ли судить?
Она теперь и сама любила–любила так, что готова была опуститься и до сцен, и до ревности и до ползанья на коленях. Только к чему? Если мила – будут вместе, если нет…
И хорошо, что Ева ни о чем не спрашивала, потому что Алька вместо ответов только рыдала бы – пускала бы слюни и пузыри и бесконечно спрашивала: «что теперь делать-то?»
– …если вернусь сейчас, сразу же найдет. Вот и сижу тут, выжидаю чего-то. Может, того, что забудет, может того, что что-нибудь изменится… Сюда, один черт, не доберется.
Изменится. Аля знала это совершенно точно. Жизнь всегда меняется.
(Lara Fabian – Deux ils deux elles)
До вечера она ходила потерянная. Слонялась по двору, долго стояла перед почти достроенным сараем, трогала шероховатые стены.
Это его руки их строили.
Касалась ручки топора – отполированного места, которое чаще всего сжимали пальцы Баала, – смотрела на беспокойное, затянутое тучами неба. Погода менялась, жизнь менялась вместе с ней.
Перемены. Пришло их время; она знала это совершенно точно. Пришло время выбора – их совместного выбора, а ей не хотелось выбирать. Ей хотелось просто жить с ним, любить его – хотелось мирного покоя, тишины, устойчивости. Их страсти, будней, размеренного течения жизни – вместе, все вместе.
Хотелось плакать – из души изливалось что-то неведомое – ласковое, нежное, печальное.
В чужой спальне Аля долго перебирала мужскую одежду – расправляла на ней складки, как воровка, подносила к лицу, украдкой вдыхала знакомый запах.
Возвращайся. Просто приезжай, обними. У нас все получится.