Я пробежал три квартала, и лишь в последнем перед домом переулке остановился, чтобы отдышаться и перевести дух. Сел на землю, уткнулся носом в колени. Это было то же самое место, где два года назад взбрело в голову построить Городу новый Собор. Ничего не вышло. Ничего никогда не получится. Все проклято. Мы думали, что детство пролетит и впереди нас ждут великие свершения. Потом устало оправдывались за проволочки и помехи нашим великим свершениям. И вот, наконец, мы, прекрасные в своей трагедии, наломали столько дров, что сидим ночь за полночь на улице, причесанные разодетой в надушенные перчатки пятерней парижского богослова. Вспомнились призывы преподобного Бернарда Клервоского бежать из Парижа, «этого средоточия Вавилона», бежать и спасать свои души. Что я и проделал в пределах лишь нескольких кварталов.
«Прекрасный в трагедии!» – злобно расхохотался я.
Время закатилось уже совсем позднее, нужно было идти спать. Я двинулся в сторону дома, бездумно перебирая различные слова последних седмиц: apsis… axis…edraios… chondros…
[9]
Внезапно в переулок невесть откуда заскочил ребенок, замотанный в цветастый платок, мы столкнулись, и силой этого столкновения оба упали в разные стороны – передо мной мелькнули чумазые босые ноги.
Из рук ребенка вылетел сухарь и запрыгал по мостовой прочь, в темноту. Встав и отряхнувшись, я увидел пару черных, как смоль, глаз, подозрительно меня рассматривающих. Платок развязался, раскидался по плечам и передо мной была девочка-цыганка лет двенадцати.
– Откуда архитектору знать греческий? – нахально поинтересовалась она, все-таки нашарив на земле свой сухарь и спрятав его за пазуху.
Я хмыкнул:
– А откуда цыганам знать, кто я?
Тут она сделала невообразимое. Расправив юбки, браслеты с бубенцами, густые волнистые пряди, встала и двинулась ко мне. Я продолжал стоять, как вкопанный. Тогда девочка взяла мою ладонь и с улыбкой, совершенно неподходящей ее возрасту, сказала:
– По вашим рукам, мой сеньор. Ведь это руки зодчего! Возможно, даже гениального…
Я выдернулся из ее грязных пальцев. Слишком много людей и прикосновений за сегодняшний вечер. Наглые, наглые сластолюбцы, все-все-все, так и вьются вокруг меня. Липкие, крошечные пальцы, смуглая мокрая ладошка, пушок по всему телу. Волна брезгливости прошла непроизвольной дрожью, но я, сам не зная почему, как завороженный, продолжал стоять рядом с ребенком.
– Как тебя зовут?
– Люкс. Как «свет».
– Lux Mirabilis?
[10] – я протянул ей монету. – Купи себе поесть, Люкс.
– Храни вас Господь, мой сеньор, – она неуклюже поклонилась и подмигнула, – тем более что сеньор такой красавчик.
– Только тебя еще не хватало с такими словами! – морок растворился, я развернулся и зашагал прочь. Второй раз за день я бы не выдержал.
– Спокойной ночи, Ансельм, – бросила она вслед, продолжая стоять, окрученная своим широким платком, сжимая в руке деньги.
«Она знает мое имя, немудрено, все цыгане – колдуны», пронеслось в голове, прежде чем эту мысль вытеснила другая, куда более весомая и значимая. Внезапная радость переполнила меня. «Даже внешне заметно, что архитектор!!!» – восторженно думал я, возвращаясь ночью домой, не переставая улыбаться самому себе в темноте.
Глава 8
Демоны
Демоны холодного зерна, града и льда, осенних хворей, пустых садов октября, облезшей, словно у змеи, кожи, стылой крови.
Глашатаи разорутся по кварталу о том, что баня нагрелась. Я перевернусь на другой бок, отодвинусь от жены. Нельзя открывать баню слишком рано, иначе, пойди туда кто до рассвета, впотьмах непременно нарвется на лихих людей. Поэтому пока стучу зубами в ледяной кровати и жду рассвета. Свечи горят жаром, свечи приносят на Сретение в честь Богородицы. Моя госпожа, с каких пор постель стала такой холодной?
Три свечи означает одна ночь – помнил еще с монастыря. Тот, кто обязан объявлять время, высчитывает его по движению звезд; когда же пасмурно, часы измеряются количеством воска или масла в лампе. Целая ночь – всегда три свечи. Сутки – восемь служб. Повечерие, молитва на сон грядущий, всенощная, заутреня и дальше первый час задает день.
Сон треснет прохудившейся тканью, дырявой накидкой окуклит прерывистый сон, нужно вставать для всенощной на общую молитву. Богоматерь, дай сил подняться и верни моей госпоже ее прежнюю снисходительность к моим слабостям.
Демоны с извивающимися руками и ногами, с изогнутыми в беге коленками, жар внутри продрогшего тела, гербовое солнце, рисованное с загнутыми лучиками; всё это создает ощущение непрерывного движения: и вращается веретено, колышется на пергаменте роза с вытянутыми листочками, карябают мою охрипшую глотку Демоны Отвращения, Отчаяния, Безысходности. Голод, съешь меня в рассветной серости, обгладывай кости, по-прежнему звучно хрустящие, подсвечивай взор, вытягивай лицо. Голод следит за каждым моим шагом, а я цепляюсь за него, как за уходящую юность.
Калеки выплакивают подаяния у стен церкви, и ночью придет первый снежный ветер такой некстати ранней зимы, ничто не спасет бедолаг, кроме их костылей да тростей, чтобы встать и уйти подальше отсюда; никто не поможет, Люсия больше не приносит им хлеб, Карло не пригласит погреться у своего очага, глупо всегда ожидать от людей добра.
Демоны ледяного зерна, побитых градом колосьев, пустых полей, мертвых виноградников.
Калеки еще могут отправиться в путь, если только не решаться переждать еще одну ночь. Она-то и станет для них роковой. То же и со мной. Я – слепец с гнилого поля, могу уйти, но не ухожу, потому что здесь, на этом пятачке, внизу, на самом зябком донышке колодца, немного теплее.
Моя госпожа проснется в дурном настроении и спросит, куда это собрался в такую рань. Куда вырядился, остолоп? Она не выпустит меня из дома, я обзову ее дурой. И лопнет гнойный пузырь, разорвется рана, и начнется битва.
Жена громче глашатаев объявит, что я – ее несчастье, ни монах ни строитель, ни рыба ни мясо, ни кожи ни рожи, ни вашим ни нашим, ни себе ни людям, ничтожество, ничтожество, ничтожество!
И я одарю ее взаимностью, перекрикивая глашатаев, расскажу всему свету, что она мне ненавистна, превратилась в чудовище, хоть и раньше не блистала ни умом ни красой, на подачки родителей проживает впустую, ничтожество, ничтожество, ничтожество!
Мы обменяемся жгучими, как крапива, пощечинами, и вцепимся друг в друга, и покатимся по полу превеселым клубком, изрыгая сквернословную смолу, упадем в коридоре. Уцепившись за перила я встану, скажу, что оставлю ее. Люсия с пола одарит милой улыбкой:
– Неужели ты думаешь этим меня напугать?
Когда мы успели так быстро разлюбить? Велел мальчонке положить брусья на место, да обстрогать балку, очистить ее от заусенцев, ведь моя госпожа уже ждала меня. Мы с госпожой, едва поженившиеся, кликали себя «двумя домовинами рядом», будто уже состарились вместе. Моя госпожа танцевала со мной кароле на лугах и водила хороводы, и были мы крепкой стеной замка нашей любви. Замок трудно взять осадой, но легко – изменой. Злопыхатели уж как могли, просовывали иголки-занозы.