– Нет, я уже собрался ad patres
[39]. Больше того, мне кажется, я говорю с тобой уже с того света… Поэтому не перечь мне. Будь так добр, пообещай, что сделаешь так, как я прошу…
– В этом можешь не сомневаться: я позабочусь о твоей семье. Вот только что касается Феодосии…
– Что именно?
– Ты не имеешь права навязывать ей свою волю. Сам знаешь, жена, мать у нас на Украине – всему голова.
– Я не навязываю. Я же сказал – если она захочет… Спасибо тебе, брат. Теперь мне и помирать будет легче. Идите! А Феодосия пускай войдет…
Казаки вышли.
Под утро беглецы были разбужены громким плачем Феодосии – Мирон умер.
Похоронили его здесь же, на безымянном хуторе, в старом погребе, ибо нечем и некогда было выкопать в мерзлой земле могилу. Поставили над ним наскоро сколоченный крест, постояли немного, пока Феодосия и дети, обливаясь слезами, припадали к дорогой могилке.
Метель утихла, над бескрайним заснеженным полем всходило слепяще-холодное солнце. Начинало морозить.
Обоз опять шел на север.
2
Снега выпали в ту зиму такие, что лошади проваливались по брюхо. Поэтому только на десятый день вконец обессиленные беглецы добрались до Фастова.
Древний город встретил их мертвой тишиной. На заснеженных улицах – никаких следов человека. На месте домов – обгорелые черные остовы, а те, что уцелели, стояли без окон и дверей. В закопченных каменных стенах иезуитского коллегиума и костела, некогда самых больших и красивейших зданий, которые теперь тоже зияли провалами окон, с криком носилось воронье.
Обоз остановился на горе. Отсюда открывался широкий вид на пойму реки Унавы и заунавские просторы. Вдалеке на фоне искристо-белого снега зеленела лента старого соснового бора, тянувшегося до самого Киева.
– Ох, роскошь какая, Матка Боска! – воскликнул Спыхальский, воздев руки кверху и нацелив в голубой простор свои рыжие усы. – Имел бы я крылья, то взмыл бы с этой горы и воспарил над всем этим краем аж во-он до того лясу! Эх, и завидую я, панове-братья, птицам, которые носятся высоко в небе и могут всегда, как только захотят, с высоты любоваться красотой этой!
– И правда здесь красиво, – согласился Арсен. – Не хуже, чем у нас в Дубовой Балке над Сулой… Только грустно как – ни одной живой души!
– До чего довели землю нашу! – с чувством сказал Палий. – И султаны, и ханы… И свои «янычары»… Вытоптали, выжгли, разорили дотла. Сможет ли она когда-либо подняться вновь?
Все молчали. Мог ли кто ответить на этот вопрос? Да разве один только Фастов в руинах? Они уже проехали пол-Украины, и почти повсюду – пепелища и запустение. Сколько народа нужно, чтобы заселить эти пустоши? Сколько сил потребуется для их возрождения?
Пока разбитной вездесущий Иваник, которого Палий в шутку прозвал генеральным квартирмейстером, размещал людей на ночлег в сырых, но все же теплых кельях иезуитского коллегиума, пока мужчины ходили к Унаве за сеном и камышом для коней, а также за дровами, Палий с Арсеном, Спыхальским, Романом и Саввой Грицаем поднялись к фастовскому замку. Перед разбитыми в щепы воротами с остатками брусьев на длинных и крепких железных петлях Арсен, который шел впереди, вдруг замер: по рыхлому снегу петляли человеческие следы.
– Эге, да тут кто-то есть! – сказал он и вытащил из-за пояса пистолет. – Интересно, друг или враг? А мы думали, что во всем Фастове ни души!
Он осторожно вошел в крепость. Друзья не отставали от него.
Следы повели их через широкий двор к противоположной стене, к единственному уцелевшему среди крепостных построек небольшому домику. Крыша его во время пожара, видимо, сгорела, но кто-то уже позднее покрыл ее вязанками камыша и ржаной соломы. Из высокой кирпичной трубы вился едва заметный сизый дымок.
Арсен толкнул дверь, крикнул в темные сени:
– Эй, кто тут живой, отзовись!
Внутри послышалось неразборчивое бормотание, но никто не показывался. Казаки вошли в полутемную комнатку.
Перед печью, в которой малиново догорали дубовые сучки, стояла сгорбившись старушка. Черные сухие руки ловко орудовали рогачом. С печи, давно не мазанной и облупившейся, испуганно выглядывали две пары ребячьих глазенок.
Вся комната была завалена старым хламом, дровами, сушеными опятами, дикими грушами и кислицами. В одном углу, отгороженном толстыми сосновыми поленьями, темнела изрядная груда желудей. Всюду по стенам висели пучки красной калины и разных трав.
На скрип двери старушка оглянулась, но не тронулась с места, выжидательно глядя на незнакомцев.
– Добрый вечер, мать! – поздоровались казаки.
– Дай Боже здоровья и вам, детки! – прошамкала она в ответ. – Я думала, на этом свете уже и нету никого, ан, люди есть.
– Есть люди, бабуся, – сказал Палий. – А вот в вашем Фастове – негусто. Кроме вас вот, – кивнул он на печь, – пожалуй, больше никого?
– Больше никого… Осталась одна я с внучатами. А если правду сказать, с чужими сиротами. Бродили по пожарищу… Настеньку тут подобрала, а хлопец сам прибился.
– Не прибился, а пришел, – отозвался с печи мальчонка.
Все повернулись к детям. Девочка лет семи в смущении опустила большие черные глазки и шмыгнула в закут, за дымоход. А мальчик, которому можно было дать лет десять или одиннадцать, смело смотрел на незнакомцев из-под соломенно-светлой челки.
– Как же тебя звать, парубок? – спросил Арсен, протягивая руку, чтобы погладить мальчонку по голове.
Но тот отклонился и солидно ответил:
– Звать меня Михась. А по фамилии Цвиль.
– Ясно. Михайло Цвиль… Откуда ж ты родом?
– Из Черногородки… Слыхали?
– Это та, что на Ирпене? – спросил Палий. – Прочная крепость!
– Была прочная. Да одни стены остались. А от села – головешки…
– И ни одного человека?
– Да нет, когда я уходил разыскивать в Фастове своего дядьку Василя, то в Черногородке трое еще жили – бабушка Мокрина с Марийкой и Мелашкой… Они и меня звали к себе, но у них и у самих нечего было есть… Зачем им лишний рот?
Михась говорил, как взрослый. От этого страшная, жестокая правда становилась еще более жуткой. Казаки сжали зубы. Спыхальский выругался:
– Пся крев, до чего довели народ! Вшистко разорили, вшистко уничтожили…
Палий тяжело опустился на топчан за печью, склонил голову, закрыл лицо руками и долго сидел так неподвижно. Никто не нарушал гнетущую тишину. Только бабуся двигала рогачом в печи, доставая горшочек, из которого пахло грибами. Когда же Палий опустил руки и поднял голову, все увидели, что его лицо – мокрое от слез, а глаза светятся каким-то странным огнем, которого раньше никогда в них не было.