Было тихо, безветренно.
Вот глухо ударило во все концы и загудело: это на колокольне оборвался грузный колокол, прошиб кирпичный свод.
– Колокол… Колокол упал…
Собаки тоже разгульны, веселы и пьяны. Одноухая рыженькая сучка с удовольствием вылизывает в снегу Гараськин мозг.
Трупы удавленных мороз превратил в камень. В неверном свете зарева они покачиваются, пересмехаются, что-то говорят. Обезглавленные трупы тоже закоченели, валяются кучей и в одиночку тут и там. Головы их в шапках и без шапок чернеют на огненном снегу, скаля зубы. Их некому убрать: всяк живой по горло утонул в своей гульбе, в своем трепете и жутком страхе.
Ночь и весь воздух здесь в дыму, крови и похоти, и только там, ближе к звездам, к месяцу – безгрешная голубая тишина.
Но почему же этот самый Перепреевский?.. Впрочем, и в нем зазвенели стекла: гуляки хватили по раме колом и, смяв стражу, с криками ворвались в покои.
– Бей купецкое отродье!.. Режь!.. – и, вбежав в комнату, где яркий свет, враз остановились:
– Зыков!!.
Кучей, как бараны, бросились назад, давя друг друга и скатываясь с лестницы.
– Зыков… Зыков…
Но один из них, красавец Ванька Птаха, уже на улице вдруг круто обернулся, словно его что-то ударило в затылок, и обратно побежал вверх по лестнице.
– Ты, Зыков, кликал меня?
Зыков поставил серебряный кубок с вином и оглянулся:
– Нет.
– А мне почудилось – кликал.
– Садись… Тебя-то нам и надо… Снимай армяк.
Ванька Птаха живо распоясался, неуклюже поклонился Тане:
– Здорово живешь, госпожа барышня, – и, откинув скобку белых и мягких, как шелк, волос, застенчиво сел на краешек дивана.
Таня взмахнула густыми ресницами и уставилась в молодое, веселое лицо парня. Семь белых пуговок на высоком вороте его зеленой рубахи плотно жались друг к другу, как горох в стручке. На груди же была вышита райская птица и крупная надпись: «Ваня Птаха». Девушка грустно улыбнулась, по монашьему бледному лицу, на черную монашью кофту скатилась слеза.
– Ну, Птаха голосистая, развесели, – сказал Зыков. – Сударыня-то моя чего-то куксится.
– Это мы могим, конешно…
Зыков тронул ладонью пугливое Танино плечо:
– А ты не куксись, брось.
– Странно даже с твоей стороны требовать, – и горько, и ласково ответила Таня.
– Э-эх!.. – и Зыков заерошил свои волосы.
А там, возле горящей колокольни, возле отгудевшего колокола, тоже раздалось многогрудно:
– Эх…
Там на колокольне жарились четыре трупа, и, когда веревки перетлели, удавленные, один за другим, дымясь и потрескивая, радостно прыгнули в пламя.
И каждый раз толпа вскрикивала:
– Э-эх…
– Это, должно быть, колокол упал? Блямкнуло… – спросил Зыков.
– Стало быть, колокол, – ответил Ванька Птаха.
Зыков дышал отрывисто и часто. Хмель гулял в голове, и кровь в жилах, как огонь.
– А вот я им ужо покажу, чертям. Кажись, шибко разгулялись. Дьяволы.
– Гуляют подходяво, – сказал парень, и его взгляд встретился со взглядом девушки.
Зыков, чуть спотыкаясь, подошел к окну.
Парень разглядывал девушку, и ему вспомнилась грудастая Груня, невеста его, там, за лесами, в горах, в сугробах. И уж он не мог оторвать от Тани взгляда. Такого лица, таких глаз он не видал даже и во сне.
«Чисто Богородица», подумал он, и ему вдруг захотелось упасть пред нею на колени: «Ах ты, Богородица моя»…
А по соседству, за прикрытой расписной дверью, пред образом настоящей Богородицы молилась на коленях женщина, мать Тани, и слезно просила о заступничестве мать Христа.
Зыков загрохотал в двойную раму:
– Эй, вы, черти! – грозно закричал он сквозь стекла в огневую ночь.
«Эх, маху дал… Не унять теперя…», – злясь на себя, мрачно подумал Зыков.
Ванька выпил большую чару вина.
– Пей еще, – Зыков подошел к столу. Не остывший взгляд его еще раз метнулся грозой сквозь стекла в ночь. «Однако, пойду угомоню щенков». Но оставить этот дом не хватало сил.
Ванька выпил. У Ваньки лицо тонкое, нос с горбиной и большие синие глаза.
– Пой.
Ванька поднялся, высокий, статный, одернул рубаху и отошел к простенку под зеркало. Штаны у него необычайные. Он был в штанах, как в юбке с кринолином. Ярко-красные, в крупных огурцах, цветах и птицах, их сшила вчера старуха-прачка из трех украденных Ванькой драпировок. Таня опять сквозь слезы улыбнулась. Зыков заставил ее выпить вторую чару, и глаза ее стали безумны.
Ванька Птаха сложил на груди руки, тряхнул головой и, покачиваясь, медленно, с чувством, с горем великим и тоской, запел:
Не бушуйте вы, ветры буйные,
Не шумите вы, леса темные…
Голос его был густой, печальный, свежий. У Тани защемило сердце. Зыков откинулся на диване и смотрел Ваньке в рот. Скрипнула, чуть приоткрылась дверь, чье-то ухо припало к щели, и замерли в комнате все огоньки.
Ты не плачь, не плачь, красна девица,
Не слези лицо прекрасное…
Таня вдруг заломила руки и со стоном повалилась головой на стол. Зыков встал, нагнулся над Таней:
– Дочурочка… Дочурочка… Эх!.. – и целовал ее в висок, в белый пробор на затылке меж черных кос.
Таня вся задрожала:
– Пусти меня, пусти… – и подняла на Зыкова свое покрытое слезами лицо, как солнце в тучах.
У Зыкова дрогнуло, колыхнулось все тело.
– Красота ангельская, неповинная… Дочурка! – Он опустился пред ней на колени и ласково ухватил похолодевшие девичьи руки ее. – Не кручинься, брось… Поедем со мной в наши скиты. У нас в горах озера, быстры реченьки, сосны гудят…
– Зыков, миленький… Зыков, – истерично целует ему руки Таня.
– У тебя, Степан Варфоломеич, баба есть… Чего мутишь девку, – раздалось от зеркала. – А вот отдай мне…
– Молчи! Я ее в дочурки зову… Дурак! Тебе!.. – Из глаз Зыкова брызнули черные искры.
Лицо парня вдруг стало бледным и потерянным.
– Врешь, Зыков! Я ее возьму!..
Луна давно померкла. Улица затихла. Предрассветное небо серо, как предрассветный сон. Колокола не благовестили к заутрени: колокола онемели, и кто ж будет служить в разрушенных церквах? Только бездомный отец Петр остался жив.
Отец Петр в одежде мужика разыскивает по городу свою жену и сына, да кой-кто из окрестных крестьян, нахрапом прорвавшись в город, благополучно возвращается домой, поскрипывая санями и озираясь.