На скамейках, когда-то предназначенных для отдыха, торговали, предваряя государственную обжираловку, скооперированные индивидуалы, вещички у них были блеск, закордонные и заморские. От услышанных цен над Лушкой качнулся небосвод, она не врубилась и спросила дальше, но вариаций не случилось. Индивидуалы только представлялись разными, а были под копирку, и подкопирными были лица — сытые, однообразно зоркие и странно-высокомерные от низринувшихся переизбытков. Лживые голоса заманивали проходящих. Лушкина спина чувствовала, что ее, как и прочих непокупающих, ненавидят, или, может быть, гипнотизируют, такие цыганистые могут хоть что, и лучше бы ей свернуть за старухой, как бы старая поганка не утопилась, и Лушка выбралась на простор, чтобы удобно оглядеться, и увидела, что поганка сидит под кустом на растерзанном пружинном матраце, из которого нерожающимися облаками торчала вата, на облаках было мягко и нехолодно, старуха отдыхала, пытаясь что-то разжевать, отпихивая валяной подошвой переночевавший презерватив. Лушка отвернулась, чтобы не проникать в дальнейшие подробности.
На этой стороне тоже стало что-то тревожить, и даже отчего-то больше, чем на старушечьей. В открытом кафе ели чебуреки и пили разное, чебурек стоил несколько тысяч, остальное в сознании не уместилось. На пустых столиках унизительно валялось недоеденное. Стоило бы оно копеек пятьдесят. Лушка не постеснялась бы взять, но проглотить тысячу или даже девятьсот девяносто было сразу не под силу, и она потащилась по квадратным плитам, обрамленным невытаптываемой травой, обходить покатый угол общего пищеварительного органа.
В последний раз Лушка интересовалась торговыми точками года полтора назад, магазины выглядели тогда тщательно обворованными, прилавки пусты, ни носков, ни колбасы, лишь огромные ценники, шутники спрашивали, сколько они стоят и с чем их едят. Народ рыскал по городу и скупал всё — гвозди, нужники, олифу, средства от тараканов, дымовые шашки и кислородные подушки, было похоже на конец света или разразившуюся ночью войну. А сейчас от обилия любого дерьма трескались морды и стеллажи, невиданные агрегаты стоили миллионы, кто-то что-то просил завернугь, примерялись, щупали, платили, волокли кули и свертки, катили тележки, карманы топорщились от неизрасходованных купюр. Все торопились что-то заглотить, уже было не разобрать, что красуется в витринах, товары больше не служили необходимостью, люди вступали с вещами в блудные отношения, вещи пухли от самодовольства, вокруг них стоял ореол вожделения и шептались преступные молитвы ради обладания. Собственники судорожно обнимали захапанное и, оголодав еще больше, рыскали ненасытными очами по некупленному и готовы были, как опостылевшую жену, за полцены спихнуть только что приобретенное, лишь бы вцепиться в следующую тряпку. Общегородской желудочный спазм перекатывал людские валы от прилавка к прилавку, стирая различия между женщинами, мужчинами и детьми, превращая всех в единый пол покупателей.
Ей пришлось продраться еще через толкучку, растекшуюся не только по прилегавшей к торговому центру территории, но и по обширным пустырям вокруг недавно незначительного районного рынка, который всегда назывался Зеленым, — то ли потому, что на нем торговали овощами, то ли потому, что забор и кладовые традиционно красились в зеленый цвет. Товарная стихия мертвого производства разметнулась на кварталы и была тесна, как Марьина точка до сотворения пространства. Лушка иссякла в понимании происходящего, тут зародышно клокотало какое-то варево, распираемое приобретаемыми бесплодными силами, тут пульсировало близкое будущее. Тесное однообразное обилие, из которого что-то пыталось образоваться, почему-то не радовало, а даже совсем наоборот. Лушка, еще недавно жадная до вещей, хотя и не прикованная к ним до полного оцепенения, сейчас чувствовала свой голодный желудок устрашающе переполненным, хотелось отползти в сторону и освободиться, как с перепоя, но никаких сторон нигде не было. Женщины, державшие на руках куртки, плащи, шарфы, пуховые платки, импортное белье, духи, помады, лосьоны и еще тьму всякой сногсшибательной всячины, образовывали кривые лабиринты, по которым покорно текли забывшие себя люди, и вместе с ними вынужденно терпела Лушка, ощущая нелепую тоску обо всем сразу. Выхватив глазами помрачительные кружевные трусики, она тут же на себя их напялила, тут же полилась обманной «Шанелью», всунула ноги в нежнейшие итальянские сапожки с пряжечками, кисточками и замочками на потайных кармашках; кинула на плечи невесомый японский пуховик, поверх которого распласталась строченая шубка из нашего енота; в руках завис «Панасоник» и ключи от Рижского взморья, но желудочное сердце рынка продолжало толкать ее по вещевым капиллярам дальше, наваливая всё наличествующее, но устрашающего наличия не становилось меньше, тоска не утолялась, а требовала всего в единственное употребление, а не получая желаемого, грозила разнести Лушкино ничтожество удобным внутренним атомным взрывом. В Лушке ощутимо нарастала критическая масса, все-таки лучше бы взорваться где-нибудь на отшибе, спокойно и без помех, и она выпала на пыльную траву сквера и опустилась на землю, прижавшись плечами к метровой цементной вазе с незабудками.
Может быть, взрыв произошел, может быть, нет. Невидимое солнце невидимо палило с невидимого неба. На крупном песке пешеходной дорожки, у самых Лушкиных колен, разбросанно лежали дензнаки среднего достоинства. Сначала Лушка не поняла, откуда они взялись, но, когда мимо лица спланировал следующий, а не дождавшаяся благодарности спина удалилась независимо и с порицанием, Лушка поняла, что ее принимают за нищую и подают.
Она машинально подняла дензнаки и разровняла, соединяя в одну семью. Среди бумажек одна была совсем натруженная, истершаяся до тряпичной мягкости, и одна совсем новенькая, на днях из-под очумелой печатной машины. Показалось, что новая ценностью не обладает, а на тряпичной можно было бы размотать, как бинт на ране, прилипшие к ней следы и узнать, какие судьбы сфокусировались перед Лушкой в этот осенний полдень, но денежные предыстории были на этот момент частными случаями, значение имело что-то другое, какая-то выросшая из случаев закономерность, перекрывавшая гиблое значение всеобщего эквивалента. В Лушкиной руке была зажата не милостыня, которой она не просила, а некий смутный ответ на незаданный вопрос.
Ей не подавали. Ей за что-то платили.
На чебурек не хватит, но на плебейский пирожок с толченой картошкой — возможно. И даже, может быть, останется на троллейбусный билет, куда-нибудь.
Но если просидеть тут целый день….
Лушка поднялась.
Впереди был мост через болеющую ревматизмом речку, поросшую стоками, удрученную рогозом и резиновыми сапогами сумасшедших рыболовов, которым Господь Бог за их веру собственноручно вешал на крючки желтоперых окуньков. Лушка остановилась у чугунного парапета и попросила Господа даровать верящим по рыбке покрупнее, и Господь даровал, рыбаки взмахнули удочками, и в полудне сверкнуло троекратное серебро, и один из резиновых рыболовов, опустив в сачок нечаянный подарок, смотал удочки и, рассекая забывшую движение воду, направился к берегу, он нес в сердце внезапную радость, а двое других азартно остались и напрасно стояли до вечера, а дома отдали кошкам улов и не вспомнили озарившего их полдня.