— Всё, что там и что здесь… какая-то связь есть?
— Да, — кивнула Лушка. — Понимаешь — там есть всё. Совсем всё. Но оно… Как возможность. Это вообще не материя. Это — как состояние. Состояние само по себе. У человека поступки возникают из состояния, правда? А там тела нет, чтобы поступить. Чтобы мочь, нужны границы. Нужно разделение. Вместо всего одного нужно множество разного…
Марья стала тихонечко кивать.
— Ты хочешь сказать…
— Да, — подтвердила Лушка. — Человек оттуда. Как-то, чем-то, но оттуда. Он для того, чтобы задавать вопрос и получить ответ.
— Вопрос? — переспросила Марья.
— Мне показалось — вопросы что-то образуют.
— Ну да… конечно… ну да… — бормотала Марья. — Очевидно же…
— И у меня теперь вопрос… — Лушка возвела очи к потолку: — Зачем нужен псих-президент?
* * *
Ей повезло с соседками, они жили незаметно, как тени, и подолгу шептались, проворно оглядываясь на Лушку: не слышит ли? Лушка честно их не слышала, потому что не хотела слышать, у нее своего было сверх головы. Соседок было две, и еще одна койка пустовала, уже давно, хотя Лушка помнила, что на ближней кровати кто-то существовал, от этого существования иногда улавливалось остаточное тепло, и Лушка грела в нем сухожильные руки. Руки впитывали невидимую энергию и направляли ее куда-то по позвоночнику, и там становилось ощутимо и тревожно.
В недавние времена от подобного беспокойства Лушка закатилась бы во все тяжкие, однообразно полагая в этом не терпящую отлагательства жажду партнерства, наполнение которой, признаться, не так чтобы и впечатляло, но другого, понятного, было не выдумать, да и в голову не приходило заподозрить какое-то иное направление, — ну, не Бог весть какой кайф, но все-таки, а если мальчик понимает, что не на футболе, то и вовсе ничего, и здорово бы о чем-нибудь таком важном поговорить, но никто не знал, в чем заключалось важное, и она тоже не знала, и оба скучно отваливались друг от друга, задавливая ростки то ли тоски, то ли новой жажды. Они не желали беспомощно откликаться, и как бы заранее знали, что росток способен лишь проклюнуться, и предпочитали придушить его на корню и вначале, чтобы избежать голода, который от любой подачки становится лишь сокрушительнее. Лушка считала себя в этом отношении неправильной, никому об этом не заикалась и покладисто терпела, пока можно было терпеть, неминуемую жаркую пустоту.
И даже то, что призывные сигналы порождались от чего угодно — от музыки, от цветов, от запахов или ветра, навстречу которому хотелось устремиться, если он был нежен и слаб, и от которого приходилось укрываться, когда он превышал твою независимость и когда хотелось расслабиться в тепле гнезда и неодиночества, — любая радость почему-то поднималась снизу, и даже мысли непредвиденно кончались там же, — даже всё это не заставило ее усомниться в придуманном хвастливом объяснении, что она столь избыточно сексуальна. Концы с концами не слишком вязались, но это дело десятое, расхожее объяснение наличествовало, колесо катилось по колее.
Сейчас бывало похоже, тревожно, что-то изнутри определенно просило наполнения, но невольным картинам прошлого просящее не внимало, не замечая, похоже, их вовсе. Лушка перестала прошлое себе навязывать, и, странное дело, от этого стало как бы легче, а то что с этими горениями делать в бабьем отделении, разве что хватать за полы хромого псих-президента.
Состояние неопределенности и опасения, явно не имевшее никакой любовной окраски, выглядело, однако, беспокойным томлением, какое не раз бывало и раньше и всегда понималось единственным образом. Лушка усмехнулась и сделала решительный вывод, что совсем не является гиперсексуальной особой и наверняка большинство ее знакомых такими тоже не были, а путали, что называется, божий дар с яичницей, заученно сводя многообразие к придуманной схеме и превращая себя в автоматы для исполнения одной лишь половой функции.
И таким же автоматом показался ей псих-президент, исказивший свою жизнь до преступления, давно ставший рабом своего искривленного пространства.
Как, впрочем, и она сама еще совсем недавно. И нужно было оказаться в полной изоляции от прежних привычек, нужно было пройти через потрясение, чтобы содрать с себя уродливую шкуру из кожзаменителя, уже припаявшуюся к неразвитой, анемичной собственной оболочке, и в разреженном воздухе больничной палаты ощутить тепло чуждого сострадания и наполниться благодарностью, жаркой и полноводной, и не спутать, наконец, свое стремление ни с чем другим и ощутить радость, которая не стремится оборваться в пустоту.
Лушка осторожно развернула руки в сторону покинутой кем-то кровати и подумала: как жаль, что ты ушла. Ты бы со мной поговорила. Ты сказала бы что-то только для меня. А я бы поняла и послушалась. И мне, знаешь ли, даже хочется понимать. Я бы задала тебе сотню вопросов и сама бы на них ответила, а без этого я не могу ответить, потому что самой себе почти не задается. Ты бы снова меня пожалела, да, я помню, ты жалела меня, когда я погибала в туннеле. Ты гладила меня по бритой голове и говорила ласковое, хотя бритая голова — это всем неприятно, вдруг я заразная. А ты всё равно гладила, и, может, поэтому я не сгинула. А теперь бы я сказала спасибо и тоже погладила, если хочешь.
Две соседки разом взглянули на нее, потому что почувствовали.
Здесь все всё чувствовали.
Лушкино молчание соседкам не предназначалось, и руки ее спрятались в карманах халата. Соседки сконфуженно отвернулись.
Тогда Лушка, чтобы отделиться от мешающего присутствия, закрыла глаза и попросила в темноту: мне не справиться одной, помоги мне снова.
Ей приснилось, что она переплывает какое-то большое озеро, берег где-то заметен, а где-то нет, она видела такое на зимней лыжной вылазке, сейчас вроде тоже зима, но без льда, а только снег, падает сверху лохматыми тенями совсем не холодный, ей вроде бы куда-то надо, а берег не приближается, только как-то странно поворачивается вокруг слизывающей мохнатый снег водной поверхности с Лушкой в центре, будто кто-то, приспособив ее позвоночник как ножку циркуля, описывает медленную окружность, и по окружности перемещаются холмы и долины, и все время проплывает чей-то бревенчатый покинутый дом, и Лушка решает, что к этому дому она и поплывет, но дом заслоняет лесная грива, потом деревья взметаются вверх и перед Лушкой неприступно мерцает каменный обрыв, в низинах слева и справа нагромождены слоистые плиты, каменные потоки мочат камни в озере, по ним трудно выбраться на берег, и Лушка торопливо гребет к доступному месту, но обрывистый берег отплывает, как огромный корабль, умножая водное расстояние, и Лушка замечает, что взмахивает руками, как веслами, и опять оказывается на середине, теплый снегопад завихряется в беззвучную метель, метель отсекает берега, остается только немой снег, вода начинает схватываться льдом, Лушка радуется, что ничего не видит и, значит, не очень будет жалеть, и перестает грести, лед нарастает и смерзается прямо под ней, рыбья морда тычется снизу в прозрачную преграду, на горбатой спине шевелятся розовые плавники, рыба кричит ей что-то важное, но Лушка не слышит, рыба медленно разворачивается и уплывает, Лушка ползет за ней в прорубь, плавник светится, как горячая свеча, в космах метели проступает бревенчатый дом, она догадывается, что это остывший бабкин хутор, и, как только она это понимает, руки натыкаются на валежник.