— Если позволите, Лушенька, немного воды из-под крана, чтобы запить.
И молча раскрыла заранее пропаренный над чайником диплом ВПШ и стала аккуратными полосами отрывать отпечатанную, вероятно, на Монетном дворе радужную внутреннюю наклейку, на которой были закреплены особые профессорские знания.
— Это было не особенно вкусно, — заявила профессор Людмила Михайловна по окончании процедуры. И, взглянув на оставшиеся голыми удивленные корочки, добавила: — Какой-то настойчивый человек в течение десяти лет съел под гарниром собственную машину, так что моя задача не представляет, видимо, сложности.
Лушка за это время пришла к твердому убеждению, что любая шутка должна быть короткой, и, испытывая облегчение, что эта тоже закончилась, с серьезным видом произнесла:
— На вас смотрели слишком внимательно и даже доложили Сергею Константиновичу, вы не заметили? Давайте я вас провожу, чтобы у кого-нибудь не появилось желания предложить вам здесь задержаться.
— Я довольна вашим изысканным русским языком, Лушенька, — с достоинством отозвалась Людмила Михайловна, не без опасения прислушиваясь к своим внутренним органам.
В одиночестве Лушка еще раз осмотрела выданный ей документ и теперь убедилась, что каллиграфически исполненная часть состоит из характеристики, которая, кроме всяких похвал замечательной Лушкиной памяти и завидной по нынешним временам любознательности, сообщала, что Лушенька имеет склонность к избыточной фантазии, а такое качество может привести к конфликту с действительностью.
Лушка моргнула, убедилась, что о конфликте написано на белой бумаге черной тушью, и тем не менее всякую обиду зажала на корню, убедив себя, что Людмила Михайловна чуть-чуть ошиблась во времени, что Лушка с конфликта и начала, причем реально и без фантазий, и от этой самой реальности чуть не сгинула.
Что-то в происшедшем расстраивало всё больше, Лушка держала аттестатный манускрипт, пытаясь в себе разобраться, отчего получилось, что довольно продолжительные отношения ученика и наставника приобрели под конец характер то ли пари, то ли розыгрыша, и это, хотели того участвовавшие стороны или нет, свидетельствовало об окончании сложившегося соподчинения. По какой-то ассоциации Лушка вспомнила бабкин рассказ о том, как Лушка почти в двухлетнем возрасте не желала отказываться от материнской груди и как озадаченная невестка пожаловалась свекрови на возникшую проблему, а бабка на это сказала — делов-то! И замесила горчицы, и щедро намазала ею соски теперь уже испуганной невестки, так что Лушка при очередном настойчивом требовании без возражений получила желаемое и зашлась в возмущенном вопле. И мстительно проорала всю ночь, не дав матери сомкнуть глаз. Бабка же не спала добровольно, чтобы воспрепятствовать безвольному материнскому сердцу сжалиться над дитятей, требующим не пива с водкой, а материнской груди, а бабка сказала, что лучше пиво, чем манная каша, ребенок уже корову пасет и вполне управляется, так что пусть жрет что дадут. А не хочет — протрясется, дело добровольное. Невестка поплакала под одеялом от свекровиной нелюбящей жестокости, но ведь и правда, — не знаю уж, как там насчет манной каши, но не до замужества же лопать титьку, за собой она подобного не помнит, но вот, слава Богу, жива и всё имеет — и мужа, и дочку, и квартиру. Дочка на обратном автомобильном пути поглядывала на мать с непривычной робостью и не отважилась попросить даже конфетку, о чем было рассказано матерью с неуверенным смешком в дополнение к бабкиному повествованию.
Что-то было, чудилось что-то общее между горчицей и аттестатом. Вполне возможно, что общее было в том, что и теперь от манной каши пора отказаться.
И Лушка с облегчением согласилась, что пора, и ощутила вину перед Людмилой Михайловной, которая отдавала, что могла, и не виновата, что Лушке опять требуется то ли пиво, то ли водка, что тут поделаешь, если Людмила Михайловна пьет не это, но не Лушке же ей всё объяснять, а сама она, наверно, не поймет и на Лушку смертельно обидится.
Лушка вздохнула и вдруг решила, что ведь те же самые пирожки могут быть с другой начинкой, если, конечно, Людмила Михайловна вообще захочет их печь.
И при следующей встрече попросила принести что-нибудь про жизнь и смерть и, может быть, кто-то знает про душу или про то, отчего человек думает, и еще что-нибудь про Марьину Точку. Людмила Михайловна обрадовалась и закивала, и Лушка уловила и в ней понятное облегчение, а радость была оттого, что бывший учитель снова может пригодиться, хотя бы в качестве экспедитора и носильщика. И Людмила Михайловна приволокла ворох книжек с загадочными геометрическими фигурами на дешевых обложках — фигуры внятно приглашали к длительной беседе.
Лушка погрузилась в странный мир, в котором сквозь многочисленные противоречия призывало что-то более постоянное и устойчивое, чем Лушкина жизнь.
Впрочем, книги действительно были путаными и писались разным сердцем, и Лушка, хотя и перечитывала некоторые дважды, а кое-что и по третьему разу, всё равно хмурилась и плакала душой об отсутствующей Марье, которая была полнее этих книжных рассуждений и не содержала ничего лишнего, а каждый раз всверливалась в главное. Хотя главным это было, может быть, только для Лушки. Видимо, для Лушки не написали той книги, которая была ей единственно нужна, и от этого приходилось в ворохе каждый раз пристрастных выкладок вылавливать крохи пригодного голодающему сознанию, а от остального с разочарованием отказываться. Лушка быстро приноровилась отличать провозглашаемые на все случаи механические рецепты от жгучего поиска вопроса, а вопросам сочувствовала прямо до замирания в сердце, с облегчением убеждаясь, что является не единственной идиоткой на свете. И самолюбиво при этом добавляла, что могла остаться, если уж так, и в полном одиночестве, потому что если будет единица — будет все.
* * *
А реальная множественная жизнь катилась по своим реальным множественным законам. То и дело заглядывала Надея, листала страницы, но не врубалась, более пяти слов не осиливала, типографский шрифт осыпался от ее прикосновений несвязным темным песком, и Лушка побаивалась, что на странице всё еще больше запутается, а Надея, уставившись на Лушку, блаженно смотрела в себя и улыбалась. Ей не нужно было ничего понимать, она всё знала.
Как-то Надея подошла к Лушке и озадаченно сообщила:
— Сказал, что меня выпишет.
— Кто сказал? — не поняла Лушка.
— Зам, — ответила Надея.
— Ну и хорошо, — поддержала Лушка.
— Боюсь я… — призналась Надея. — Отвыкла. Здесь просто. А там… Здесь мы про себя знаем, а там каждый думает, что он нормальный. Ну, и лечат все-таки. За здоровье отвечают. А там — что ты есть, что нет… Кому там до меня дело?
— Разве ты хотела с ребенком в больнице? — удивилась Лушка.
— Ну… Не думала об этом. Почти не думала. Они бы как-нибудь решили.
— Кто?
Надея от ужасных Лушкиных вопросов чувствовала себя осажденной, голые вопросы и ее делали голой, и приходилось что-то выискивать, чтобы прикрыться и перед чем-то устоять. А Лушка гнула свое: