Последнему коменданту аэродрома Погосову захотелось попрощаться с лагерем. «Хотелось посмотреть на него в последний раз. Дорогу я не узнал. Новые ропаки, торосы, трещины и нагромождения льда. В лагере тоже изменения. От барака не осталось и следа. На груде обломков его брошенный ледяным валом перевернутый вельбот. Камбуз тоже разбит. Через весь лагерь проходит гряда свежих торосов. Палатки пустые, между ними разбросанные чемоданы, вещи, одежда. Кое-где в палатках догорали примуса. В одной из палаток на еще горящем камельке – сковорода с обуглившейся свининой. Всегда оживленный лагерь пуст и заброшен. В радиопалатке Кренкель только что закончил переговоры с Ванкаремом о присылке на завтра трех машин одновременно. Рассказав Воронину и Боброву о работе на аэродроме, я, попив чаю, пошел обратно» (Там же, с. 383–384).
Наиболее интересное описание последнего дня в лагере Шмидта принадлежит Боброву: «Вечером (12 апреля. – В.К.) оставшиеся в лагере поужинали, составили план действий на следующий день и отобрали имущество, которое считали необходимым взять с собой. С Погосовым я договорился, что даст к четырем часам утра условный сигнал о состоянии аэродрома и возможности приема самолета, и он отправился к себе на аэродром. В лагере нас осталось пятеро. Загорский погрузил нарты, приготовил их к отправке утром и улегся спать во “дворце матросов”. Я и Владимир Иванович поднялись на вышку. Долго, задрав голову, мы наблюдали за облаками и силились определить, какая будет завтра погода…
… Я обратился к Воронину с вопросом:
– Как, Владимир Иванович, какую погоду можно ожидать назавтра?
И получил исчерпывающий ответ:
– А вот завтра увидим.
Из этого ответа и хмурого вида капитана я сделал вывод, что хорошего ожидать не приходится…
Когда пришли в лагерь, какая-то необъяснимая радость и веселье напали на нас, и мы в пустом лагере пустились в пляс. Картина, очевидно, со стороны была жуткая; два уже не совсем молодых человека (в общей сложности нам около сотни лет) пустились откалывать “трепака”, потом обнялись и расцеловались. И только тут я увидал удивленную физиономию Кренкеля, который оказался свидетелем этой непонятной для него сцены. Я убедил Кренкеля, что мы нормальны и просто дали отдушину нашим чувствам. Тут же Владимир Иванович взял с меня слово не разглашать эту неожиданную и непонятную сцену… Когда все улеглись спать, мне вздумалось пройтись. Мрачную картину представлял наш лагерь. Он замер. Нет света ни в одной из палаток. Не дымятся камельки. Двери большинства палаток открыты. Над всем царит тишина… С нетерпением мы ждали условленного часа и вылета Водопьянова… Прошли установленные 45–50 минут, а его нет… На пути к нам между Ванкаремом и лагерем образовалась масса разводий и майн, которые сбили Водопьянова с пути. Он принял испарения за наш дымовой сигнал, отклонился в сторону, поискал нас, не нашел и решил вернуться. Мы очень обрадовались, когда узнали, что он очень благополучно сел. Товарищ Петров, председатель чрезвычайной “тройки”, сообщил о подготовке вылета к нам целой эскадрильи из трех самолетов. Как выяснилось потом, эта тройка была снабжена остатками бензина, и если бы они и на этот раз не нашли нас, то летные операции пришлось бы отложить на очень долгое время… К счастью нашему, на этот раз в точно установленное время появился сначала Водопьянов, а затем Молоков с Каманиным… Убедившись, что все самолеты сели благополучно, мы, как было условлено с Ванкаремом, сообщили им об этом. Затем я послал телеграмму правительству о том, что мы последние покидаем лагерь…
Мне пришлось сделать много концов от лагеря к аэродрому, но я никогда с таким чувством не покидал нашей “шмидтовки”. Непонятное чувство охватило меня тогда: с одной стороны, было чувство гордости и радости, что техника и большевистское упорство победили и мы спасены; с другой стороны, как-то жалко было бросать приютившую нас льдину. Из памяти выпали все те беспокойства и неприятности, которые она причиняла нам своими разводьями и торошением. Как-то выпало из памяти и основное – гибель “Челюскина”. Со смутным чувством я покидал лагерь. Очевидно, аналогичные чувства испытывали и мои спутники, потому что, не сговариваясь, мы чуть ли не каждые пять минут под тем или иным предлогом останавливались и невольно оборачивались назад – в сторону лагеря… Когда мы прилетели на берег, нас встретили все бывшие в Ванкареме. Объятия, поцелуи… В Ванкареме от Петрова и Бабушкина я узнал, что они пережили тревожную ночь с 12 на 13 апреля, так как барометр быстро падал и предвещал изменение погоды. И действительно, через три часа после того, как нас доставили на материк, поднялась пурга, и она продолжалась несколько дней» (1934, т. 2, с. 386–394).
Челюскинский эксперимент, несмотря на потерю судна и последующие затраты на проведение спасательной воздушной операции, несомненно, сыграл самую важную роль в последующем развитии Северного морского пути.
Во-первых, впервые реальный риск в условиях Арктики (подтвержденный десятками примеров гибели судов и экспедиций) дал такой конкретный и успешный опыт, оправдавшийся в ближайшие годы.
Во-вторых, он привел к разработке специальной судостроительной программы для условий Арктики. Она включала постройку серии специальных мощных ледоколов типа «Ермак» или «Красин», а также ледокольных грузовых судов типа «Дежнев».
Во-третьих, стала очевидной необходимость создать специальную ледокольную службу на наиболее сложных участках трассы. Не случайно с лета 1934 года ледокол «Красин» уже обеспечивал ледовые операции на восточном участке трассы, тогда как «Ермак» работал на западе. Позднее, с увеличением перевозок на транспортных судах, понадобился целый ледокольный флот, который частично удалось построить к началу Второй мировой войны.
В-четвертых, обострилась проблема научного обеспечения арктического мореплавания. Требовалась научная информация с полярных станций и судов ледового патруля, а также внедрение в практику мореплавания регулярного ледового и погодного прогноза. Соответственно, количество полярных станций по трассе Северного морского пути за время с 1932 по 1935 год возросло с 16 до 38. Это само по себе уже показательно для развития полярной науки.
В-пятых, выяснилась необходимость специальной полярной авиации для работ в условиях Арктики в любое время года с баз, находящихся непосредственно в условиях высоких широт. Это привело к созданию в системе ГУ СМП специального подразделения – Управления полярной авиации.
В-шестых, был получен опыт длительного пребывания на дрейфующем льду большого количества людей, использованный позднее при организации дрейфующих научных станций СП.
Разумеется, потеря судна остается потерей… Но если учесть, что после 1920 года на трассе Севморпути погибло десять грузовых судов (включая «Челюскин») из тысяч, бороздивших воды на пространстве от Новой Земли до Берингова пролива, то, с точки зрения профессионала-полярника, считать поход «Челюскина» только неудачей язык не повернется…
Приведенным перечнем организационно-технических мер дело не ограничилось. На фоне партийных пропагандистских мероприятий Шмидт объявил призыв в Арктику нескольким поколениям советских людей, открыв для них возможности профессионального роста и новое поле деятельности, во многом нетрадиционное, включая новые профессии – моряка-ледокольщика или ледового разведчика. Не случайно в университетах Москвы и Ленинграда вскоре появились кафедры североведения, готовившие специалистов полярного профиля. В массовом сознании советского человека предвоенного времени Арктика сыграла такую же роль, как в послевоенное время космическая тема, породив свою культуру и литературу.