Обратная эволюция? Нарочно вызванная видовая деградация, посмотреть, что получиться? Светленькие-то они светленькие, а должно быть черненьким. Значит, здешние, подмосковные. Были бы нездешние, исконные, сыновья и дочки Люси, обезьянка была бы чернокожей, негритяночкой, как и положено по… тьфу ты! по учебнику, Харитонова-Ожиговой, хотя бы. Нет, не чернокожей, и негритяночкой тоже нельзя. Надо говорить – африканочкой. Или нет, чем-то с приставкой «афро». А носорог задери! Надоело! Леонтию теперь-то чего было терять? Перед кем выпендриваться? Уже так заморочили, что и перед собой выдрючивается, когда и не слышит никто. Политкорректность! В жопу ее! И сколько грубых слов, которых мама не велела, за один только день употребил. Все в жопу! Повторил про себя Леонтий и получил удовольствие. Правда – она в том, что всякая политкорректность есть мура на постном масле. Торговая операция, где должник задешево откупается от заемщика, и от процентов в том числе. Как? Следите за рукой. То есть, за мозговыми операциями некоего расхрабрившегося наедине с собой Л. Годо «меткое перо». Потому что, если нет негров, краснокожих, бледнолицых – нет и проблемы. Стереть и сделать вид, что никогда не было. Нет слова, нет и дела. И никто никому ничего не должен. И рабства словно бы не было, и геноцида, и резерваций, и гетто. Главное, запретить слово. Всем спокойней. Пока не вылезет новая зараза. До нового холокоста. А вылезет обязательно, потому что, никто не умеет с ней бороться. Именно при помощи осознания и переозначения будто бы ругательных слов. Чтобы «негр» и «краснокожий» стали звучать – не похожий на других, особенный, имеющий то, чего нет у прочих, и готовый этим богатством делиться. И помнящий, как это было, когда слово имело статус оскорбительный, и почему оно его имело. Детям и внукам помнить и передать по наследству. То же с равноправием и различием полов – замолчать, заболтать, вроде не было никогда общественной несправедливости более сильного по отношению к более слабому и зависимому: курица не птица… Негр есть негр, женщина есть женщина, китаец есть китаец, индеец есть индеец, еврей есть еврей – пусть звучат гордо, вместо того чтобы сгинуть насовсем. Вот где справедливость. И пусть они решают сами – что они хотят запрещать, а что нет. За жида пархатого, за черножопого, желтопузого или косоглазого – бить в рыло. Это можно. Так ведь, ежели кого средь бела дня обзовут м…м, тоже можно врезать, не стерпеть, нормально. Ругательство – это одно, а слово, столетиями твой род определявшее, это другое. Отринуть его, все равно, что сказать – я позабуду свою мать, потому что она блондинка и у нее голубые глаза, а все блондинки дуры. Но главное: никогда нельзя позволять замалчивать долги, записанные кровью, лишь потому только, что должник коварно льстит вашему самолюбию. Это и есть настоящий грех, который потом отольется.
Он расхрабрился и развоевался, наедине с собой. Но ненадолго. Потому что заботливая маленькая питекантропша вдруг так же неожиданно бросила вычесывать его голову, и отползла на карачках куда-то во тьму. Может, ее позвали, может, самой надоело, может, настало время другого занятия. А жаль. Все это время Леонтию было не так одиноко, не так страшно и люто, получалось даже не думать о совсем плохом. Но вот – это плохое опять настало, да и как могло оно не настать? Положение его ничуть не изменилось, никакой экспериментатор-дрессировщик на помощь не явился, а и существовал ли таковой вообще? На Леонтия нахлынуло. Самое настоящее отчаяние, с явной примесью неконтролируемой паники. Что дальше-то будет? Сколько ему здесь лежать – и не лежать, валяться, пленному и связанному. Пока сиротское это, полудохлое обезьянье племя ведет себя мирно. Надолго ли? И вообще. Если надолго, он не хочет, ни капельки не желает здесь жить. Ни по секретной программе, ни по чьей-либо злой воле, ни каким иным причинным образом. Он привык жить в джунглях городских, цивилизованных, пусть его даже изберут питекантропьим королем, дудки! Много ли дней он тут протянет? В холоде и голоде, в грязи и мерзости. Ох, любой ценой, за всякий огромный выкуп, лишь бы обратно! Он будет кричать. Вот прямо сейчас он будет кричать. И пускай убивают! Лучше копьем в бок, лучше пойти на вяленное мясо, чем… Не верю! Нет, не верю, что это со мной…, что это на самом деле… не хочу я этого знать… и не буду, досчитаю до ста, ну до тысячи, в крайнем случае, и все кончится…, придет дрессировщик, такая сука!.. – Леонтий заплакал. Черт-те как давно с ним не случалось ничего похожего. Со школы, наверное. Когда его бросила Лидочка Ситечкина, еще обозвала предателем и дураком – он совсем-совсем случайно пролил в столовой горячий какао на ее девчоночий альбом с портретами поп-звезд из лицензионных журналов, тогда ведь и «Космополитен» был дорогостоящей редкостью! Сейчас бы те слезы и те к ним обстоятельства! Он бы поменялся, не глядя! Все равно. Все равно, не будет он так жить. С обезьянами этими. Леонтий всхлипнул особенно громко. Где-то недалеко от него раздался недовольный рык. Ну и подавитесь! Подавитесь вы мной. Хоть бы льдинку пососать, во рту пересохло. А-а, ничего! Сойдет. Леонтий зажмурился с натугой – ему казалось, с закрытыми глазами кричать будет сподручней. Да и помирать после не так больно и страшно – если не смотреть смерти в глаза, не видеть непосредственно своих мучителей-обезьян. Набрал насколько возможно воздуха в немедленно рванувшую огненной резью грудь, и… закричать он так и не успел. Синяя, немыслимой яркости вспышка света взорвала, как ему показалось, стиснутые крепко веки, и сами глазные яблоки будто бы лопнули от натуги сдержать лучевой яростный поток. Леонтий ослеп. И почему-то оглох. Свето-шумовая граната – всплыло некстати из недр второстепенной памяти, неужто, майор Серега поимел совесть? Неужто? Дай ему бог! Козлищу погононосному!
– Сколько возможно вас искать? Разве было бы затруднительно оставаться на одном месте? – услышал над собой звенящий железом голос из музыкальной шкатулки.
Леонтий открыл глаза – не ожидая в ослеплении увидеть хоть что-нибудь. Но увидел, к собственному изумлению, все. И убогую землянку. И группу обезьян в ней – сбившихся в кучку, напуганных до полусмерти, словно бы опутанных сеткой из голубого, жестокого света:
– Не стоит беспокойства. Им сейчас вреда не будет. Мы выйдем, ловушка Ёрмуна рассеется через пятьдесят секунд, – и прямо перед собой он увидел шиншилловую даму, ту самую, да-да! только облаченную на сей раз в ярко-желтый лыжный костюм неправдоподобно обтягивающего кроя. Разумеется, кого ж он мог увидеть еще! – будто ее только одну ждал: в изящной ручке пистолет-не-пистолет, но нечто, его напоминающее, прозрачное и зловещее, словно бы наполненное жемчужной водой с молниевыми всполохами. Оружие, никак иначе, определил Леонтий, и успокоился. Чтобы ни происходило дальше, а он определенно спасен, плевать на обезьян.
– Потом будет трудно. Очень нестабильная параллель. Может погибнуть. Вы натворили это дело, вам придется помогать.
– Я натворил? – Леонтий не то, чтобы желал в этот спасительный момент ругаться и выяснять «кто виноват?» со своей избавительницей, он только не понял ни бельмеса: – Но это же ваш эксперимент, я не просился. И вообще бить по голове некультурно. И к обезьянам – подселять вот так, без предупреждения, мирного человека.
– Какой эксперимент? – удивилась неподдельно спасительница. – Идемте скорее отсюда. Я не имею права держать их дольше в блокаде. Объяснимся в вашей реальности.