Тем временем вернулись остальные лохматые человекообразные. Да не одни: с бабами, с детишками и с идолищем поганым. Бабы – было громко сказано, хотя самому Леонтию грубоватое это слово показалось комплиментом, нечесаные коровищи с отвисшими молочными бурдюками – с присосавшимися намертво младенцами, прочие мелкие детеныши цеплялись за их спутанные длиннющие патлы, полные мусора: мелкие косточки, птичьи перья, сушеные беличьи лапки – вместо украшений, целое гнездо, наверняка полное блох и нательных вшей. И лица, лица! Нет, морды! Совсем не женские: выступающие бульдожьи челюсти, синюшные, будто резиновые губы, надбровные дуги завесой– мечта теоретика Ломброзо, – словно козырьки, что не видно глаз, хотя зачем и смотреть, вряд ли в них светятся доброта и нежность к незваному заблудшему гостю. Косматые эти, клыкастые бабы наводили на Леонтия ужас почище предводителя-обезьяна, грозно вопившего «ба-ры-гу-ра». Не то даже, что обезьяньи женщины выглядели крайне дикими и, понятно, до отвращения неухоженными – эксперимент, секретный и правительственный едва ли включал в себя регулярные посещения спа-салонов, – нет, не это было главным. Что особенно холодило Леонтию мысль и душу – именно их безусловная обезьяноподобность. Не инакорасовость, а полное отсутствие этой самой расовой принадлежности. Он даже подумал мимоходом: вот сюда бы, да какого-нибудь досужего скинхеда, да на эту елку, нациста там или угнетателя-плантатора, живо бы породнился с малайцем и с ангольским негром. Потому – свои родные, нормальные люди, все равно какого цвета, но понятно, что люди, остальное все – корыстная высокопарная подлость, которой не обманешь, потому что вот тут бы, в лесу, никакая расовая теория не прошла бы проверку на прочность. Потому – снять сей час Леонтия с елки мог лишь иной другой человек, более никто, и без разницы, белый он, зеленый или коричневый, но человек разумный. Тем более разумные женщины всегда добры, вообще женщины добры, потому что понимают язык добра, хоть бы это был всего-навсего язык жестов. К бабищам внизу бесполезно выходило взывать – как раз это холодило Леонтия, как раз это душило его страшнее всего. Он достоверно узнал теперь, от одного только взгляда на этих длинногривых и длинношерстных щерящихся самок, что внизу – не люди. Может, и питекантропы, может – австралопитеки, но верно единственное – это еще не люди. А значит, взаимопонимание искать бесполезно. Ощущение было чудовищное – будто бы он сидел на своей шаткой елке в окружении зверей. Волков там, или …, кто еще охотится стаей? Леонтий припомнить не смог, да и какая, «хренлучшаяприправа»! разница? А? Где только их подлый дрессировщик шляется? Вот слезет он вниз, если слезет, доберется, ох, как он доберется! Харю начистит, рожу разобьет, пусть бы габариты у этого олуха, как у обоих Кличко, стань те по прихоти сиамскими близнецами, но хуже, чем ныне! Нет, хуже однозначно не будет. Да!
Как раз в этот момент хуже и стало. Двое самых старых, облезлых и замшело сизых обезьян-австралопитеков, устаканили-таки на снегу свое идолище. Метра полтора высотой, вряд ли больше, хотя с вершины Леонтию определить было на глазок затруднительно. Все равно идолище выглядело поганым. Конусообразный кусок полена, на нем красной краской – уж не кровью ли предшественника, застрявшего на елке? – намалеван грубейше рот «до ушей», два круглых глаза с точкой посередине, несколько пониже атрибут, напоминающий фаллос – творчество народов мира, одним словом, но кошмарное. Потом эти двое облезлых – жрецы, не жрецы, вроде шаманы? – завыли. Протяжно, будто бродячие псы на луну. Прочие питекантропы, без различия пола и возраста, повалились тотчас мордами вниз, прямо в снег, благо у поляны тот был редкий, и давай вовсю отбивать поклоны, так что, вдруг кто и башку разобьет, злорадно подумал Леонтий. И неожиданно засомневался – ну, как если разумные? Все же горланят свое «ба-ры-гу-ра», и вот обломку старого пня с красными глазюками поклоняются, может, сектанты – одичали тут, в лесах под Москвой, еще с войны, партизаны, наверное. Леонтий озлился внезапно на всю ту чушь, что лезла ему в голову. Гады! Гады! Завопил он в ответ, безадресно, не к обезьянам же! И зря. Потому что два старых питекантропа бросили выть и проорали вторую часть кричалки «гу-ра!», потом еще раз и еще. Обезьянья толпа внизу словно бы очнулась от транса и как-то спешно засуетилась. Чего это они? Может, теперь уйдут? С некоторой надеждой наблюдал за ними Леонтий. Ох, пусть бы лес, пусть бы елки, пусть даже не Подмосковье! Только бы подальше от этих. Человекообразных. И был он прав. Потому как, обезьянья суета завершилась весьма просто – под деревом возник небольшой костерок из хвороста. Почему именно это был костерок – Леонтий догадался довольно скоро: один из замшелых обезьяньих старцев извлек из-под плешивой, пятнистой шкуры, прикрывавшей трясущееся дряхлое его тельце, какой-то увесистый предмет. Что это такое – Леонтий не замедлил узнать. Когда снопом полетели искры, и вспыхнул в обезьяньей лапе коротким оранжевым заревом клок то ли пакли, то ли шерсти, то ли древесной коры. Огниво, то было огниво! У них, что же, есть огонь?! Какой разэтакий, безответственный м…ль, в смысле пудель, доверил огнеопасный инструмент скудоумному лабораторному существу – вот тебе бабушка, мартышка и очки! Совсем у них там, дерьмо ударило в голову, у этих экспериментаторов. Ладно, выдали своим «питекам» чурку с намалеванными глазюками – для обучения навыку поклонения и послушания. Но огниво-то зачем? Гансы-Христианы-Андерсены паршивые! Батюшки родные, и мамочки! Еще раз. И еще раз. Заорал Леонтий. И ведь подожгут, как сверху обоссать! Подожгут! А это идея! Снова показавшаяся Леонтию гениальной. Тем более, от холода ему хотелось уже давно. Но как-то неудобно было – эти внизу, вдруг соображают? Теперь стало все равно. Ну, погодите у меня. Недолго. Сказано – сделано. Брюки даже расстегивать не пришлось особенно – и так дыра на дыре, дубленку бы, дубленку не изгадить! А-а-а, ну и гуманоиды с ней! Леонтий в отчаянии обреченного сплюнул. И прямо на головы, на морды, на космы, сколько было – все до капли. Излил из себя. С криками и бранью. Сволочи, матери божьи вам в рыло, и дулю в нос, на! Получи! Что орал, сам толком не понимал. Ересь – единственно можно сказать. Внизу, однако, обезьяны-питекантропы очень обиделись. Не на порушенную чистоплотность, но основной поток струи пришелся, к несчастью, на поганого идола. Короче – в Леонтия массово полетели копья. Хорошо – долетело только одно и только плашмя задело. Но этого хватило – Леонтий не удержался на своей елке, лишнее неверное движение, и прогнившая, трухлявая верхушка подломилась. Он с треском гробанулся вниз. Правда, со всеми остановками в пути. Их было шесть или семь довольно жестких веток. Так что, летел он, в общей сложности, секунд пятнадцать.
Довольно времени, чтобы распрощаться с жизнью и еще разок вспомнить маму. А также Леночку, Калерию, Петьку Мученика, верного друга Костю, соседского мальчика Аркашу, и даже выморочного Ваньку Коземаслова. Однако Леонтий ничего такого не вспоминал, и про маму не закричал тоже. И все его сознательное существование на бренной земле не пронеслось вмиг перед внутренним духовным взором. Отчего? Оттого, что в безутешном падении своем, приложившись и без того допрежь ушибленной башкой о первую же встреченную ветку, Леонтий словно бы прозрел. Нет, не в библейско-евангельском смысле. Никакая благая весть не прозвучала, и архангел не протрубил. Но очевидная ясность, замеченная еще прежде, однако отклоненная здравым рассудком, ему именно теперь, в болезненном полете сквозь елочные дебри, сама собой отворилась.