Пашка чиркает свой автограф. И как бы небрежно объявляет:
– Завтра выставят в «Книжной лавке».
Я подозреваю, он причисляет меня к тайным сторонникам «демократов»: считает, тут же побегу докладывать о новом прорыве конкурентов. В последнее время Пашкины графоманы поднатужились: переплюнули демократический стан по количеству сборничков. Ничего удивительного: подобные ребята плодоносят и днем и ночью.
– А ты наскрябал хоть что-нибудь? – осведомляется Пашка.
Ритуал требует прищура, выхваченной из пачки сигареты и усталой исповеди: «Знаешь, старичок, заканчиваю поэмку…» Пашка и остальные тотчас навострят уши. «Почвенники», как, впрочем, и «демократы» – ревнивы до чертиков. Однако всех нас вместе взятых заткнул за пояс некто Черпак. Он надежно заткнул и Гомера: стихотворец перекладывает в былины историю государства российского. Замысел незатейлив – двадцать сказаний, каждое размахом с «Илиаду». Но Черпаков все же не тем интересен! Он знает подноготную великих поэтов, и все они у него – подлецы.
Прежде чем поздороваться с уникумом, успокаиваю председателя:
– Что-то не чиркается в последнее время.
– Плохо! – обрадовался Пашка. – А я, старик, набросал тут пару стишков.
– Как твои дела, Нестор? – обращаюсь к нашему поэтическому великану. – Кстати, хотел бы поспорить насчет Байрона.
– Мерзавец конченый, – заявляет Черпак. – Поимел сводную сестру, был болен гонореей, открыл публичный дом в Греции. Эту скотину вышибли из Англии за распущенность. Он положил на всякую освободительную борьбу. И подох из-за банальной ссоры. А уж пьяница!
– Роберт Бернс?
– Отъявленная скотина. Пил, как свинья. В перерывах между запоями кропал свои стишки. Перетрахал в округе всех девиц.
– Рембо?
– Садист и насильник, – выдается невозмутимая информация. – Кроме того – закоренелый гомик.
– А как поживают твои вирши?
Тон меняется. Дрожание голоса неизбежно:
– Работаю над отрывком «Поле Куликово».
Ну, конечно! У них у всех либо «Поле Куликово», либо «На поле Куликовом», либо, на худой конец, «Мамаево побоище».
Знаю, чем его срезать:
– Информация к размышлению: засадный полк на том самом поле почти целиком состоял из татар!
– Ерунду не пори, – Знайка-Черпак поправляет очечки.
– Серьезно. Татары перешли на русскую службу. Половина орды тогда была против Мамая.
– И где ты набрался подобной чуши? – снисходительно осведомляется летописец.
– Начитался. Послушай, тебе не скучно?
– Что «не скучно»? – былинщик протирает очечки и вновь оседлывает ими свой скучный прыщавый нос.
– Ну, торчать в библиотеках, ночи под лампой высиживать? Вот, представь, станешь классиком. Да, станешь, станешь, – добавляю, видя, как он встрепенулся. – О тебе в учебниках настрочат пару строчек. Или удостоишься полстраницы. Если особо подсуетишься – главы. Поместят твою фотографию. Начнут изучать на уроках. И как только начнут – конец! Обязательно отыщется идиот, которому про тебя просто-напросто скучно будет слушать. Вспомни школьные годы – все плевали на классиков. Какое нам было дело, страдали они или нет. И до глубокой лампочки – что они там писали. Тебе разве есть дело, к примеру, до Гаршина? Найдутся в мире два-три человека, которым на него не плевать, да и то – искусствоведы.
– Короче, – перебивает Черпаков.
– Я насчет идиота. Обязательно ведь пририсует рожки и бороду! А то и замажет буквы. И будешь не Черпаков, а, предположим, Чпак. И это еще ничего. У нас Тургеневу гениталии приклеили с трехступенчатую ракету. Хочешь, чтоб этим закончилось? А еще лучше – вырвали бы страницу с твоей биографией и подтерлись бы ею? Сколько раз так бывало. В нашей школе учебник литературы в туалете валялся, совершенно разодранный. Все подтирались, кому не лень.
– Ерунду мелешь! – убежден Черпак, но чувствую – задет.
– Знаешь, может быть, лучше жить и умереть незаметно, чтобы никто о тебе и не знал? – размышляю. – На похоронах твоих не толклись. Собственные похороны – гнусная вещь. Стыдно, а ничего поделать не можешь. Хуже этого идиотского положения нет ничего. Сперва тебя выпотрошат, как матрац, свалят на каком-нибудь столе. Студенты наиздеваются вдоволь. А потом нарядят куклой – и будешь дурак дураком: рукой, ногой не дернуть. Все сморкаются и всем, кроме твоей семьи, плевать. Чем больше народу, тем равнодушнее.
– Я подыхать не собираюсь, – гневно замечает титан.
– При чем здесь ты? Ко Льву Николаевичу на похороны пол-России приперлось – плакаты несли, толклись, а большинству на него было плевать: себя выставляли, любимых. Вот и думаю – может, стоит прожить так тихо, чтобы о тебе и не вспомнил никто? Уж лучше незаметно. И чтоб никакого памятника. На монумент тоже могут харкнуть. Или сшибить – мало ли идиотов? Лучше и после смерти не высовываться. Пусть камень какой-нибудь привалят. Хотя не будет камня! Родне обязательно надо, чтоб как у людей. Обязательно пошлятину вытащат: с венками, речами, сморканьем – и надгробие отгрохают, чтоб не хуже, чем у других. И наклеят физиономию.
– Пошел ты к черту! – взорвался Черпак.
– Да я не о тебе рассуждаю, дурень!
– Все равно, убирайся к дьяволу!
Я повинуюсь. Тем более народ прибывает: сегодня жрут какого-то Иванова. Неофит засел в уголке: мнет в руках свое жалкое творчество. Положение его безнадежно. Впрочем, заявись сюда Пушкин – представится та же картина. Поначалу, правда, спросят, воцерковлен или нет. Как относится к всемирному заговору.
И – на вертел.
Знаю, чем убить председателя – покрываю «франклином» очередную блондинку Флинта. Пашка аж поперхнулся:
– Ты что? Серьезно?
– Серьезнее не бывает.
– На работу устроился?
– Гонорар! В «Русском Отечестве»!
– У, у, у! И сколько за строчку?
Краем глаза улавливаю – те, кто услышал, тоже вспотели.
– Двести за стихотворение.
– «Деревянных»?
– Протри иллюминаторы, Пью!
У половины собравшихся оптимизм улетучился, по крайней мере, на час – даже Черпак и тот за очки схватился, хотя делает вид, что занят своими делами.
Бумажка принята с великим почтением.
Здесь меня теребит за локоть еще один сказитель-баян. Гужихин берет планку ниже – второй год мучается над модернизированной сагой «Владимир и Рогнеда». Он расстроен по совершенно иному поводу – возвращает книгу, которую я сунул ему месяца два назад. И спрашивает:
– Это точно?
Все еще упиваясь собственной подлостью, не могу сообразить, к чему Витька клонит. Кошусь на обложку: «Буддизм как он есть».