Так он стоял какое-то время, оцепенев, глядя в тот желтый квадрат света, который казался теперь не просто дверным проёмом, за которым творится чья-то чужая жизнь. Воронцов вдруг ощутил, что там, за тем крыльцом, живёт и он, Санька Воронцов, пусть какой-то своей частью, пусть не весь, но там, там… И он всегда там жил. А теперь просто возвращается. Как вернулся бы с сенокоса. Или с поля. К себе домой. К жене. К детям.
Зинаида между тем закончила свою работу. Сдёрнула с доёнки марлю. Повернулась к двери и, как показалось Воронцову, какое-то мгновение напряжённо, вытянувшись всем телом, смотрела в темноту. Неужто почувствовала, что он смотрит на неё? Потом вышла на крыльцо, снова замерла, прислушалась. Воронцов тоже замер. Так замирает снайпер, выбравшись на нейтральную полосу. Зинаида сбежала вниз по ступенькам и, сияя в непроглядной темени белым платком и такой же белой доёнкой, торопливо пробежала по тропинке к ракитам. Воронцов догадался, куда она направилась, – к колодцу. Там, в ракитах, был родник, в который Пётр Фёдорович вставил сруб. Той памятной зимой, когда Воронцов с Кудряшовым забрели в Прудки, спасаясь от немцев, мороза и голода, Пётр Фёдорович как раз и занимался ремонтом своего бочажка. Вытаскивал старые, сгнившие плахи, пахнущие застарелым илом. Плахи глубоко просели вниз и уже не держали наплывавшего с боков грунта. Пётр Фёдорович поменял их на новые, свежие. Вся деревня ходила в этот колодец, чтобы набрать воды для вечернего семейного чая. Колодец так и называли – Бороницын Ключ. Вот к нему-то сейчас и бежала Зинаида.
Воронцов стоял в двух шагах от стёжки, по которой возвращалась от родника Зинаида. Туда она пролетела мимо, даже не взглянув в его сторону. Только ветер слегка колыхнулся ему в лицо и донёс её запах. После света глаза не привыкли к темноте – что она могла увидеть? Но и обратно она шла тоже быстро и тоже на ощупь, изредка соступая с белой стёжки и забредая в тёмную дымную росу. В какое-то мгновение она увидела его, узнала, охнула, и белая доёнка глухо звякнула к её ногам. Зашумела в траве вода. Всего одно мгновение длилось молчание. А в следующее она произнесла его имя. Произнесла без всякого вопроса, как будто заранее зная, что он придёт именно в этот вечер и именно сюда. Он подбежал к ней и обнял, и сразу узнал её тело и её запах. В какое-то шальное мгновение ему показалось, что он целует Пелагею. И даже имя Пелагеи задрожало под горлом. Но только одно мгновение длилось это ослепление.
– Зиночка… Зиночка… – Задыхаясь, он шептал в её волосы одно только слово, одно только имя. Его было достаточно, чтобы выразить всё, что сохранил он для неё и что принёс теперь к ней, в этот поздний неурочный час.
– Вернулся… Ты вернулся к нам… Сашенька… – Она вырывалась из его рук и сама обнимала его, обхватывала голову, оплетала плечи, целовала в глаза и в губы. Он чувствовал её тёплое дрожащее дыхание. Видел её широко раскрытые глаза, в которых были и радость, и изумление, и ещё то, что видел он в глазах её сестры однажды ночью, когда над ними летала бабочка-королёк…
Во дворе скрипнуло.
– Зина! Ты где, доча? – послышался голос Петра Фёдоровича.
– Да здесь я, тятя! – Отозвалась она не сразу, и то, что она запоздало откликнулась, и это «да здесь», произнесённое возбуждённо, радостно, заставили Петра Фёдоровича снова окликнуть её:
– Что там такое, Зина?
– Саша вернулся! – сказала она дрожащим, западающим голосом.
Во дворе на некоторое время воцарилось молчание.
– Какой Саша? – уже тише спросил Пётр Фёдорович.
– Саша! Наш! – снова сказала Зинаида.
– Наш? Неужто Ляксандра? Курсант?
Уже решительно стукнула калитка, послышались торопливые шаркающие шаги. Пётр Фёдорович дважды обошёл их вокруг и сказал:
– Ну-ка, дочь, отпусти. Дай поздоровкаться. Оплела, как хмель… Над ж, и правда приехал. Вот тебе и Топор… – И Пётр Фёдорович засмеялся, то ли вспомнив прозвище, которое когда-то дал Курсанту, то радуясь за дочь и за всё то доброе, которым не обносила их дом скудная жизнь нынешней военной поры.
– Вот, тятя, видишь… Приехал… – Зинаида всхлипывала и смеялась, и снова всхлипывала, будто всё ещё не веря случившемуся.
– А как же вы думали. Приехал. Что я вам говорил? Не тот человек, чтобы родное бросить. А чтой-то от тебя лекарствами пахнет? Из госпиталя, что ль?
– Из госпиталя. В Серпухове лежал.
– Стало быть, ранило. Сильно?
– Сильно.
– Ну, ранило – не убило. Пошли-ка в дом. Тут тебя давно ждут.
В доме, видать, услышав голоса, доносившиеся с улицы, тоже все переполошились. Когда Воронцов переступил порог, возле белой печи, занимавшей добрую половину малой горницы, увидел стоявших в ряд Пелагеиных сыновей. Сбоку стояла мать Зинаиды Евдокия Федотовна. Она держала на руках девочку. Девочка смотрела на него глазами Пелагеи. Это Воронцов отметил сразу. И не только глаза, но и взгляд был Пелагеиным взглядом. В лице, может, и правда было что-то его, отцово. Конечно, что-то было. Зинаида написала правду. А глаза и взгляд – материны.
Евдокия Федотовна что-то шепнула девочке на ухо. Та внимательно и, как показалось Воронцову, недоверчиво посмотрела на неё. Затем Евдокия Федотовна опустила её на земляной пол.
И тут младший Пелагеин сын, Колюшка, подбежал к Воронцову и с криком:
– Папка вернулся! – обхватил его, прижался к шинели и шумно зашмыгал носом.
За младшим двинулся Федя. Он молча ткнулся головёнкой в живот Воронцова и заплакал. Но старший, Прокопий, остался стоять у печи. Он побледнел, вытянулся и не знал, что ему делать. Он узнал Воронцова, и ему тоже хотелось кинуться к нему и обнять, но это был не отец.
А Воронцов смотрел на девочку, которая, видя, что братья не боятся чужого, медленно и косолапо перебирала ножками по земляному полу и тоже приближалась к нему. Затем она остановилась, внимательно посмотрела на него Пелагеиными глазами, словно решая, можно ли доверять этому незнакомому большому дяде в шинели, и внезапно радостно, доверчиво вытянула вперёд ручонки. Воронцов подхватил её и бережно, чтобы не испугать, прижал к груди.
– Вот, Ляксан Григорич, дочка твоя. Сберегли. Своячене руки за это целуй. – Пётр Фёдорович подошёл к столу, сел на лавку и по-хозяйски положил руку на столешницу.
Улита замерла в руках Воронцова, как пойманная птица, которая ещё не знала, добро ли то, что она оказалась в этих крепких, тёплых руках, или ей надо попытаться поскорее из них высвободиться. Зинаида почувствовала настроение девочки и взяла её к себе. Улита тут же радостно обхватила её за шею цепкими загорелыми ручонками. Но в следующее мгновение оглянулась на Воронцова и осторожно улыбнулась и ему. Всё в ней было Пелагеино, не только глаза.
– Ишь, юла. Иди, иди, Улюшка, он тебе не чужой. Кровь-то – манит. – Пётр Фёдорович улыбался – в дом нежданно-негаданно пришла радость. Да ещё какая радость. Не радость, а сама судьба. Вон как у Зинаиды глаза сияют…