Однако часа через полтора со стороны Угры послышался рокот мотора. Сидевшие у костров сразу притихли.
– Неужто портянки не высушим? – послышалось там и тут.
– Сыпанёт сейчас… Отдохнули, ёктыть…
– Да нет, братцы, этот наш.
– Один летит.
– Точно, наш, разведчик!
– Значит, наши рядом.
Чёрный купол, подпёртый колоннами сосен, не обнаруживал никакого движения. Сотни глаз с надеждой устремились туда. Но ничего не могли разглядеть. Лишь иногда, когда в каком-нибудь из костров лопалась перегоревшая смолистая сушина, и яркая струя искр взбрасывалась ввысь, там происходило некоторое колебание и перемещение теней: на мгновение проступали ещё более чёрные ветви сосен, на них играли отблески пламени, и небо становилось выше, таинственней и страшнее. Но потом всё возвращалось назад, успокаивалось. Купол опускался ниже, на своё привычное место. И, наверное, не только Воронцову, но и всем, кто грелся сейчас у огня, хотелось, чтобы эта ночь с её непроницаемой тишиной длилась как можно дольше. Потому что ночь дарила им иллюзию тишины и безопасности.
Именно такие мысли одолевали и некоторых разведчиков из группы Старшины.
Но утро всё равно приближалось, даже если это ещё никак не сказывалось вокруг. Утро всё равно наступит. И на рассвете снова начнётся марш. Который и решит их судьбу. Всей группировки. И каждого их них.
А пока над Шумихинским лесом, где остановилась на отдых часть кочующего «котла» 33-й армии, пролетел тихоходный По-2. Проплыл невидимкой в чёрном слоистом пространстве между верхушками сосен и высокой облачностью, порокотал басовитым голосом призрачной надежды и стал удаляться и затихать.
– Наш… – теперь уже не гадали у солдатских костров, а рассуждали уверенно, но почему-то тихо, будто надежда ускользала от них и вот-вот пропадёт совсем.
– Пошёл туда, к Шпырям.
– Не пробились, видать, наши…
– Да, никто не догнал.
И, слушая эти разговоры, толки и опасения людей, вырвавшихся из судорожных объятий смерти, людей, которые ещё не были уверены в том, что впереди их ждёт лучшее, Радовский мгновенно вспомнил лес, поляну и последнюю атаку на прорыв под Августовом. Всё было настолько схожим и в общей картине событий, и в деталях, и в последовательности развития сюжета, что он в какой-то миг почувствовал смутную тревогу, которая сроднила его со всем этим полуразбитым, полурассеянным войском, с каждым из солдат и офицеров, сидящих и стоящих сейчас у своих костров, в кругу товарищей. Эти колонны кое-как вооружённых войск, бегущих от более сильного противника, были ещё войском. Нет, не сбродом, готовым рассеяться по лесу от любой опасности. Войском! Потому что каждый из них ещё сохранял в себе солдатскую и человеческую готовность положить живот за други своя. Радовский почувствовал себя русским солдатом, русским офицером, русским человеком, которого судьба, обстоятельства и нелепый и жестокий молох истории загнали под кровавое колесо нелепых событий. И их, этих событий, уже не миновать. Как не остановить гигантского мельничного колеса, монотонно и равнодушно вращающегося в живом пространстве. А может, всё же можно что-то изменить?..
Радовский представил себе такую жуткую аллегорию: он со своим взводом, нет, пожалуй, не только со взводом, но и с солдатами и офицерами всей боевой группы, стоит в очереди к тому колесу; каждый из них вместо винтовки и автомата держит в руке котелок с какой-то мутной водой, простой солдатский котелок, у кого тот котелок русский, у кого немецкий, но это неважно, вместимость у них примерно одинаковая. И вот передние из колонны уже льют содержимое на плахи-лопасти. Скоро и их черёд. Передние выливают свою смутную воду и тут же куда-то исчезают вместе со своими котелками. И тут Радовского, ведущего своих людей к колесу и его плахам-лопастям, вдруг озаряют сразу несколько догадок: первая – в котелках никакая не жидкость, а кровь, кровь – братняя, сестринская, родная кровь; а исчезают все впереди потому, что их котелки опустошены, они не нужны уже больше ни жрецам, стоящим над колесом, над послушной колонной и следящим, чтобы все котелки были опустошены до дна, до последней капли, ни самому колесу…
Он взболтнул ложкой в своём котелке, посмотрел на жидкое багровое варево, сверху окрашенное отблеском костра, и поставил котелок в снег. Достал сухарь, начал откусывать и жевать хрупкие душистые кусочки. И снова память вырвала из прошлого одну, казалось, забытую страничку пережитого: их офицерская рота шестые сутки сдерживает наступление красногвардейской конницы; уже на исходе патроны, в обозе скопилось много раненых, раненые стонут так, что их стон, издали похожий на жуткий предсмертный вой, достигает окопов; и вот им из станицы казачки, добрые женщины, принесли несколько узлов сухарей, и они, последние офицеры, оставшиеся в окопах, поделили их и, растягивая удовольствие, жуют всухомятку, ожидая очередной атаки красных. Радовскому тогда досталось три сухаря. Он их разделил на три дня. В день – по сухарю. Он умел приказывать себе. И умел владеть своим организмом, своими желаниями даже в самых трудных обстоятельствах. А для того, чтобы остановить себя уже на краю, он всегда имел при себе револьвер с тремя патронами. Почему с тремя? Ведь для него хватило бы и одного. Вполне. Всё равно стрелять придётся один раз. Но три – любимое число Радовского…
– Что, Старшина, похлёбочка не по вкусу? – услышал он совсем рядом голос Лесника и, привыкший всё мгновенно оценивать, чтобы столь же быстро принять решение, почувствовал в словах разведчика то ли насмешку, то ли грубоватое солдатские сочувствие.
Ни в том, ни в другом он не нуждался. Ни того, ни другого не любил. И в иных обстоятельствах непременно одёрнул бы Колесникова, чтобы знал своё место и попусту языком не трепал. Но не теперь. Он поднял голову: все четверо его разведчиков, пожалуй, самые лучшие, кого он успел подобрать в свою боевую группу и неплохо подготовить за эти недели, смотрели на него. Вернее, буквально смотрели только двое. Лесник и Монтёр. Влас и Подольский стояли под ёлкой, торопливо таскали ложками жидкое, неухватистое варево, но и они боковым зрением не упускали того, что происходило у костра. Радовский с годами воспитал в себе тот сложный то ли нерв, то ли орган, который помогал ему почти безошибочно и довольно быстро разглядеть, понять в человеке то, чего не давали односложные анкетные данные и досье, но что в личном общении становилось очевидным, выпуклым, почти осязаемым, и что помогало точно определить человека: кто он, на что способен, что думает в данную минуту и как поступит в следующую. Поведение и характеры некоторых людей его раздражали, но он знал, что профессиональный разведчик не должен быть ни сержантом, ни фельдфебелем, обязанным всех и вся подчинить одному – уставу. Разведчик не должен быть покладистым. Но особенности его характера, наклонностей, привычек компенсируются результатами его работы. Воспитание личного состава – не стезя разведчика. Каждого человека, в том числе и подчинённого, он должен воспринимать таким, каков тот есть в самых сильных своих проявлениях, чтобы именно их, эти сильные стороны характера сотрудника, его навыки и умения, использовать для достижения наилучшего результата того дела, ради которого все они, и он, Радовский, и его подчинённые, сбиты в боевую группу.