Она торопливо оделась, как будто уже стесняясь его глаз. Он отвернулся и тоже стал надевать всё своё, курсантское. Уже совсем изветшавшее, но подштопанное заботливыми женскими руками, выстиранное и даже отглаженное.
– Да, Саша, эта форма тебе идёт больше.
Он молча кивнул. В глазах её стояли слёзы…
До ночи он просидел в лесу. Ночью пошёл вдоль речки, потом перебрался на другой берег и повернул на юго-восток, где далеко-далеко погромыхивало дальним громом канонады и вспыхивало протяжными нервными зарницами. За плечами в такт его шагам колыхался вещмешок. Он даже не знал, что в нём. Лида обмолвилась, что, мол, собрала кое-что в дорогу.
Он шёл, и шёл, и шёл. И не знал, что ждёт его впереди. Не знал, где фронт, где наши, где немцы. Он знал только то, что всю ночь он будет идти, утром, после росы, чтобы не попасться снова, ляжет где-нибудь в лесу на днёвку, а потом, с наступлением сумерек, пойдёт опять. Что с партизанами ему лучше не встречаться. Что Варшавское шоссе переходить надо возле Кирова. Туда два месяца назад ушёл кавкорпус. Что лучше идти по его следу и выходить на те же посты, на которые выходили и кавалеристы.
Он шёл и думал о том, что довелось увидеть и пережить ему на войне. Он думал о том, что уже произошло. Загадывать о будущем, даже самом ближайшем, он не хотел. На войне свою судьбу не загадаешь.
Целую жизнь Воронцов прожил за этот год. Долгую, как век старика, который ничего уже не ждёт, кроме смерти, и мгновенную, как полёт трассирующей пули, след которой теряется в ночи прежде, чем успеешь ухватить его взглядом. Какая это была жизнь? И страшная, и счастливая. Горькая, с гибелью товарищей. И светлая, озарённая теми короткими встречами, которые быстро заканчивались расставаниями, но которых уже не забыть. Пелагея и Лида сливались в его прошлом в единый образ, в единое тепло. Он знал, что теперь он с ними неразлучен. Именно теперь, когда расстался. Быть может, навсегда. Почему он так думал, он и сам не мог понять. Он знал, что путь, который он выбрал, преодолим.
Он думал о Пелагее и Лиде, как о счастье, которое всё-таки невозможно среди того, что происходило вокруг. Он принял их доброту и любовь, как нечаянный и незаслуженный дар. И понимал, что не мог одарить тем же ни ту, ни другую.
Иногда в памяти всплывали глаза Зинаиды, зелёные, с весёлыми белёсыми лучиками. Её голос. Полунаклон головы, дрожащая на губах улыбка, в которой таился то ли вопрос, то ли упрёк. Он так и не успел разгадать этой её улыбки. Где она теперь? Где Пелагея, её сыновья? Где Пётр Фёдорович и его добрая молчаливая старуха? Где старшина Нелюбин, с которым он пережил самые трудные дни? Где Смирнов? Где та девочка из хозроты или военторга, которую они кормили сахаром убитого на льдине Кудряшова? Где Иванок? Где Владимир Максимович? Где теперь они все? Живы ли? И вспоминают ли о нём, как вспоминает о них он? Если живы…
И вдруг Воронцов понял, что суть войны заключается не в том, что ты должен убить врага, о чём предписывают уставы и чего требуют от солдата присяга и долг. Суть войны в той безмерной тоске, которая разлита, растворена повсюду и которая устремляет разъятые, разлучённые сердца друг к другу. Просто обстоятельства, рок, судьба, а вместе с ними устав, присяга и долг оказываются, в конечном счёте, сильнее этой бесконечной тоски. А может, то, что он называл в себе тоской, и не тоска вовсе… Но что же тогда? И он вспомнил забытое и, казалось, навсегда выветренное из души: шорох угольных крыльев над головой и стремительное порхание под самым потолком, похожее на танец, смысл которого ему ещё предстоит разгадать. Но не теперь.
г. Таруса