– Да, но как он изображен?
– Претерпевающим крестные муки.
– Но в чьем обличье?
– В человеческом. Господь так возлюбил нас, что отдал нам Сына Своего, – простодушно отвечает она.
– Нет! – выкрикивает Томаш, улыбаясь, хотя у него сводит мышцы живота. – Тут у вас… это же шимпанзе! Обезьяна. Да и по рисунку все ясно: волосатое лицо, нос, рот. Волосы топорщатся, хотя черты, сами видите, угадать нетрудно. А эти длинные руки и короткие ноги – никакой стилизации, все как у обезьяны! У шимпанзе такие же конечности: верхние – длинные, а задние – короткие. Понимаете? Все это время вы молились распятому шимпанзе. Ваш Сын Человеческий не Бог – распятая обезьяна!
Дело сделано. Этот распятый Христос, если выставить его напоказ – на всеобщее обозрение, будет насмехаться над всеми. Вспоминая личное, он шепчет:
– Так-то вот. Ты забрал моего сына, и теперь я забираю твоего.
Ему хочется радоваться и смеяться, но его торжество омрачает внезапно нахлынувшее чувство – ощущение убийственной тоски. Он прогоняет его. Вот она – вся правда об Иисусе Назорее, его биологическая сущность. Любая наука указывает на материальность нашего существования. С другой стороны, распятие бесподобно красивое, и кому, как не ему, принадлежит слава его открытия, к тому же он самолично доставит его в музей. И все же ощущение тоски быстро усиливается. Он глядит на распятую обезьяну отца Улиссеша. Не Бог – всего лишь животное.
Когда он выбегает из церкви, зажимая рот рукой, ему на ум приходит строфа из Евангелия. Иисуса только что арестовали после предательства Иуды, ученики бросили его и ушли, и тогда, как пишет Марк, «один юноша, завернувшись по нагому телу в покрывало, следовал за Ним; и воины схватили его. Но он, оставив покрывало, нагой убежал от них»
[26].
Разве сам он не такой же нагой?
Сеньора Каштру провожает его изумленным взглядом – премного удивляясь его походке задом наперед: такое впечатление, что его ветром выдуло из церкви. Она не идет следом, а подходит к алтарю и вглядывается в распятие. И что там такое говорит этот чудак? Обезьяна? У Иисуса, как ей кажется, руки длинные потому, что они выражают доброжелательство, а лицо продолговатое потому, что оно исполнено скорби. И ничего странного тут нет. Мастер сделал все, что мог. Потом, она обращает больше внимания на отца Абрана. Да и молится она с закрытыми глазами. Это самое настоящее распятие. И даже если он обезьяна, что с того, пусть будет обезьяной. Все едино он – Сын Божий.
Она решает поближе присмотреться к чудному незнакомцу.
Томаш наклоняется к автомобилю: его нещадно рвет. От кишок до горла – он один сжатый мускул, оказавшийся во власти малыша, который выжимает его, точно мокрую тряпку. Краем глаза он замечает на площади священника с удочкой в одной руке и тремя рыбинами на леске в другой.
Отец Абран замечает Марию Пассуш Каштру с озадаченным лицом; замечает новомодную карету – о таких он слыхал (но эта какая-то уж больно потрепанная); замечает рядом с нею перепачканного с ног до головы чужака, тяжело, порывисто глотающего воздух.
Томаш забирается в кабину. Ему хочется уехать прочь. Он ошеломленно глядит на рулевое колесо. Надо повернуть вправо, чтобы не наехать на стену по соседству. Но куда же, выражаясь технически, вращать рулевое колесо, которое он сжимает руками? Тоска, переполняющая его, мешает ответить на этот вопрос. В конце концов, рулевое колесо и в самом деле приводит его в полное замешательство. У него наворачиваются слезы. Он плачет, потому что ему совсем плохо. Потому что душа у него вконец опустошена и нет сил вести машину. Потому что дело его еще не закончено: ведь надо еще ехать обратно в Лиссабон. Он плачет, потому что немыт и небрит. Потому что он много дней и ночей провел в чужих краях, спал в автомобиле, дрожа от холода. Потому что потерял работу – и что теперь делать, как зарабатывать на жизнь? Он плачет, потому что нашел распятие и теперь ему больше нечего искать. Потому что он скучает по отцу. Потому что скучает по сынишке и по той, которую любит. Потому что он задавил насмерть малыша. Потому что, потому что, потому что…
Он плачет, как дитя, сдерживая дыхание, икая, – лицо его сплошь в слезах. Мы случайные твари. Вот и все, что мы есть, и нет у нас никого, кроме нас самих, – никакого высшего родства. Задолго до Дарвина какой-то священник, прозревший в безумии своем, повстречал четырех шимпанзе на заброшенном африканском острове, – и его вдруг осенило: мы вознесшиеся обезьяны, а не падшие ангелы. Томаша душит одиночество.
– Ты нужен мне, отец! – выкрикивает он.
Отец Абран бросает наземь рыболовные снасти и спешит на помощь жалкому чужаку.
Часть вторая
Домой
Эузебью Лозора трижды не спеша читает «Отче наш». И следом за тем вдруг принимается возносить похвалы и мольбы. Мысли его путаются, но быстро обретают стройность, фразы замирают на полуслове, но в конце концов завершаются. Он славит Господа, а потом свою жену перед Господом. Он просит Господа благословить ее и их детей. Он просит у Господа непрестанной помощи и защиты. Затем, будучи врачом, и к тому же патологоанатомом, имеющим дело с плотью, а также верующим, полагающимся на обетования Господни, он, наверное, раз двадцать кряду повторяет слова «Тело Христово», после чего встает с колен и возвращается к рабочему столу.
Он считает себя добросовестным практиком. Внимательно просматривает написанный абзац, точно фермер – свежераспаханную борозду, проверяя качество проделанной работы, ибо ему хорошо известно, что борозда даст урожай, а в его случае – принесет плоды осмысления. Насколько написанное отвечает его высоким требованиям? Насколько все изложено правильно, ясно, кратко и законченно?
Он поглощен своей работой. Сегодня последний день декабря 1938 года – в сущности, последние часы. Промозглое Рождество отметили как подобает, иначе в эти праздничные дни он не пребывал бы в добром расположении духа. Стол его завален бумагами – одни лежат под рукой, другие аккуратно, осмысленно сложены в разные стопки, по степени важности, а третьи готовы отправиться в архив.
В кабинете тихо, как и в коридоре снаружи. В Брагансе едва ли наберется тридцать тысяч жителей, но здешняя больница Сан-Франсишку, где он служит главным патологоанатомом, считается крупнейшей в Алту-Дору
[27]. В других больничных отделениях вот-вот зажжется свет – суетливо и шумно станет везде: в отделении неотложной помощи, куда привозят людей, которые кричат и плачут, в палатах, где больные то и дело вызывают звонком сиделок и удерживают их неумолчной болтовней, – но здесь, в патологоанатомическом отделении, в больничном подвале, под всеми этими оживленными этажами, царит тишина, как и во всех других патологоанатомических отделениях. И ему хотелось бы, чтобы так было всегда.
Добавив еще три слова и зачеркнув одно из них, он дописывает абзац. И напоследок его перечитывает. По его личному убеждению, патологоанатомы – единственные врачи, умеющие писать. Все же остальные ярые последователи Гиппократа ставят себе в заслугу только выздоровление больного, а все, что они пишут – диагнозы, рецепты, медицинские предписания, – представляет для них лишь поверхностный интерес. Все эти врачи-реставраторы, как только видят, что больной встал на ноги, тут же берутся за следующего пациента. И неудивительно, что каждый божий день пациенты вылетают из больницы, точно пробки. Это всего лишь легкая травма, незначительное обострение такой-то или такой-то болезни, говорят они себе. Но он, Эузебью, с куда большим внимание относится к тем, кто некогда был серьезно болен. Он подмечает ковыляющую походку пациентов, покидающих больницу, их всклоченные волосы безнадежно униженный вид и тихий ужас в глазах. Они с неотвратимой ясностью понимают, что ждет их в один прекрасный день. Существует множество причин, по которым угасает маленькая свечка жизни. Холодный ветер дует вслед всем нам. И когда приносят свечной огарок, с почерневшим фитилем и полосками оплавленного воска по бокам, его принимает штатный врач – по крайней мере, в больнице Сан-Франсишку, в португальской Брагансе, – и это либо он сам, либо его коллега, доктор Жозе Отавью.