Наконец выяснилось, что мост, который они искали, смыло половодьем в позапрошлом году. Пришлось объезжать через Гулькевичи. Далее потянулись черные крылья полей чернозема – распаханной со жнивьем степи.
На въезде в Ладовскую балку, где когда-то жила бабушка Акулина, Максим сошел с обочины в поле. Постоял, растирая в руках жирную землю. Набрал немного в пакет. Село по балке пересекала неширокая речка. Они проехали вдоль речки до церкви. Весной после голодной зимы бабушка, которой в 1933 году было двадцать восемь лет, смастерила из оренбургского платка и крестовины, связанной из прутьев, снасть, с помощью которой ловила в этой речке мелкую рыбешку. Это была ее первая за полгода белковая пища.
Больше в Ставрополье они нигде не останавливались.
В Элисте – городке, расположенном в огромном степном распадке, – друзья поселились на окраине, в мотеле близ новенькой заправки. Буфет мотеля днем был полон пьяных калмыков криминального вида – друзей хозяина, дородного русского мужика.
Из окна номера Макс рассмотрел у бензоколонки затянутую рабицей псарню, где содержались породистые собаки – гончие, бобтейлы. Вдруг все они разом начали заполошно, остервенело лаять: перед псарней неторопливо пробежал степной красный волк с пушистым поднятым вертикально хвостом, беловатым на кончике, в то время как его остальной мех был цвета степи, в которой он и исчез.
Хурул в Элисте – гора красного и золотого. Они долго бродили по нему разутые, а потом спустились в потешную кибитку, где луноликие калмыки, ясно говорящие по-русски, продавали туристам кумыс и лепешки на бараньем сале и позволяли за плату надеть национальную одежду, чтобы сфотографироваться.
Монах в штормовке с капюшоном поверх малинового облачения, похожий на женщину, вышел из хурула. Ветер затрепал и облепил вокруг ног его малиновую рясу.
У подножия хурула располагался пантеон статуй буддийских учителей, каждый в своей беседке, с краткими биографиями, всё исполнено с тщанием, но и с очевидной кустарностью, с обилием недоделок: недоложенная плитка, бетонный разломанный заборчик с торчащей арматурой, отклеившиеся золоченые листы с описаниями.
Барни сел под одной из беседок, Максим пристроился к нему, достал бутерброды, сок.
– Вот скажи, почему удержался здесь в степи буддизм? – спросил Максим, жуя.
– О чем же еще думать посреди степи, как не о вечном покое? – пожал плечами Барни.
– Ты просто степь весной не видал. Так она цветет – дух захватывает, глядишь вокруг – сразу девушку хочется.
– Треплешься!
– Нисколько.
– Как может у тебя встать от одного только взгляда на пейзаж? – хохотнул Барни.
– Ты варвар. Понимаешь, я убежден: сознание представляет собой ландшафт. Это не просто совокупность мыслительной, рефлекторной систем, это не просто метафора. Сознание есть ландшафт личности, вот почему на картинах Ренессанса так важен задник портрета. Меня всегда на картинах Леонардо задник в виде прекрасного пустынного пейзажа интересовал едва ли не больше, чем лицо. Мне кажется, Леонардо писал лица как своеобразные оптические устройства духовного предназначения, с помощью которых можно разглядеть важный ландшафт сознания – свой собственный, созерцателя, зрителя. Заметь, место обитания героев Ренессанса – вершина горы, с которой мир предстоит ясным и видимым во все концы, и вот эта зоркость зрения есть залог спасения. Ренессанс предъявил человеку красоту как вершину наслаждения – показал, что он может быть счастлив здесь и теперь, а не терпеть и уповать на жизнь загробную, на воскресение. Многие титаны Ренессанса искали и находили эту вершину. Петрарка взошел на гору Ванту в Провансе 26 апреля 1336 года и, будучи потрясен открывшимся видом, все-таки обращался к незримому, но ясному ландшафту человеческого духа, и гора Ванта казалась ему теперь пригорком. Когда я впервые прочитал об этом, я подумал, что, окажись Петрарка на K2, он бы не был столь категоричен. Потом я узнал, что и да Винчи, и Дюрер испытывали схожие ощущения. Скоро мне стало ясно, что и спуск Данте в ад есть подобное же восхождение, как сказано в пословице: «Чтобы построить колокольню, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Искусство зиждется на том же приеме – искуплении нижнего мира, поиске искр божественной святости, очищении их от частиц нечистоты и преображении в мире вышнем. Подтверждений этому методу «спуска и подъема» множество, я уже приводил пример Данте: поэт спускается вслед за Вергилием к своей вершине и внезапно оказывается снаружи, в той же точке, но перевернутым с ног на голову; Орфей спускается за Эвридикой, чтобы вызволить возлюбленную из небытия; хищная птица в своем полете стремится всё выше и выше – в безвоздушное, метафизическое пространство – и превращается в снег и свет. Для искусства эта ситуация типична. И вот еще пример. При конструировании макета собора Святого Семейства Гауди использовал остроумную систему распределения весов: он подвешивал на нитях мешочки с песком, перераспределяя натяжение и тем самым имитируя реальную нагрузку. Затем он отражал всю эту конструкцию в зеркале и строил по отражению. Таким образом собор получался вывернутой наизнанку реальностью. Таковую он и напоминает – не похожий ни на что, совершенно отчужденный от всей предшествующей архитектуры, словно взятый из ниоткуда, спущенный на землю, а не выросший из нее. И заметь, едва ли не любая культура начинается с культа мертвых. Один из столпов христианства – «Пьета» Микеланджело – обращена к жизни в той же степени, в какой ставит вопрос перед смертью. Кладбища для меня – всегда гигантские вопросы молчания. Зияния речи. Ведь представь только – сколько народу на Земле померло, и никто не говорит с нами оттуда!
– Да как же! А Блаватская? А Кроули? Они ведь с мертвыми разговаривали. Я читал об одном художнике, французе, который очень хотел узнать, что думает срубленная голова. Он подобрался как можно ближе к гильотине и, когда голова скатилась в корзину, спросил ее, как она себя чувствует. «У меня во рту солнце, – сказала голова. И добавила: – Я вижу, как свежуют мою мать: плуг переворачивает ее кожу».
Я не могу поверить в эти фантазии. Зато я знаю, что мертвые молчат, и молчание их огромно, оно великолепно, ибо есть источник жизни. Наверное, отчасти это и есть доказательство существования Всевышнего, ибо граница между жизнью и смертью незыблема, нет более крепкого оплота, неподвластного даже человеку со всей мощью науки.
– Это точно, – кивнул Барни, – если бы я знал, что будет со мной после смерти – неважно, хорошее или плохое, жизнь потеряла бы смысл. А так еще что-то теплится. Даже если ничего нет, всё равно это прекрасно, потому что нет большего отдыха, чем небытие.
Смерть притом огромная нечистота. После смерти душа не в силах уже ничего больше искупить. Она беспомощна без тела – есть она или нет ее… Заметь, едва ли не важнейшим в культуре являются памятники Неизвестному солдату, памятники убитым XX веком. Эти надгробия могут стоять на полях сражений, над братской могилой. Надгробие это может быть стихотворением. Могила может быть воздушной ямой, в которой покоится просодия стиха. Это особенно важно, потому что XX век от людей избавлялся не ради каких-либо конкретных целей, а чтобы их просто не было. Земля удобрена солдатами эпох, и потому она святая. Леонардо да Винчи считал, что у земли, у ландшафта есть растительная душа, плоть ее – суша, кости – скалы, скелет – горы; сухожилия ее – туфы, кровь – вода; сердце – океан; а дыхание, пульс – прилив и отлив; а тепло мировой души – нескончаемый огонь в недрах. Он писал, что человек – малый мир, ибо составлен из земли, воды, воздуха и огня, подобно самой планете. Примерно то же относится и к сознанию человека, которое обретается в ландшафте. Вот почему горы так красивы. Человек среди них – ближе всего к собственному сознанию.