Скоро я забросил «оружейное» дело. Случалось, я приходил к пригорку раньше и ждал, когда деде появится со стороны моря, то бодро вышагивая по возвышенности, то спадая в низинку, плывя в длинном своем одеянии, с солдатским рюкзаком за плечом.
Я стал ему подражать; как еще было понять его непреклонность? Пыльной обезьянкой я подсаживался к деде, скрещивал руки, прикрывал глаза. Старик не прогонял меня. «Салам, мальчик, как живешь?»
Молодое от ясности лицо, карта морщин (складки оврагов, спадающих по склонам в ущелье, намытые сухими слезами) вокруг запавших глаз и сухого рта читалась легко. Озаренный кротостью, сухой, высокий. Усаживаясь, уменьшался под одеянием, как кузнечик, после прыжка сворачивавший слюдяные паруса, складной аршин ног. Скрещенные предплечья, ладони накрывают ключицы. Глаза смежаются, заключая в мозжечок солнце, открывая колодец голоса.
– На Артеме не было музыкальной школы, но был музыкальный кружок при школе, где изучались основы национальных традиций. В нем мы с Илюхой и познакомились со Штейном, кумиром моей юности. Штейн часами в красном уголке подбирал на таре песни «Битлз», бредил мугамом, боготворил джазового пианиста Вагифа Мустафу-заде, сплавлявшего в своем творчестве национальные и всемирные традиции. На лекциях по музыкальному фольклору неистовствовал, то и дело сбиваясь на суфизм.
Штейн беззаветно любил мугам и мечтал привнести в мировую культуру весть об этой уникальной музыкальной традиции. На лекциях он декламировал стихи Хлебникова, говорил о его суфийском мировидении. Увлеченный идеей балабайлана – эзотерического языка боговдохновенной поэзии, он распевал Аттара и Газали, «Зазовь сипких тростников» и «Чарари! Чурари! Чурель! Чарель!», переплетая заумь с птичьим гомоном: «Ал-мулк лак, ал-амр лак, ал-хамд лак»…
Однажды я познакомил Штейна с Гаджи-дервиши, после чего мы оба стали приходить к нему на море. Штейн аккомпанировал на таре. О, как деде пел! Как мог в немощном старческом теле храниться такой молодой, полный силы голос!.. «Симург» – так Штейн высокопарно назвал наше трио. Я учился на кеманче – неловко, сбиваясь, но я старался. Штейн терпел, потому что это была его идея – увлечь меня. В конце зимы мы выступили с часовым концертом в школьном актовом зале. А в марте мы хоронили деде. Был шторм. На кладбище бились и скрипели калитки оград. Ветер валил с ног, слезы быстро высыхали. Я вышел с кладбища. И поддался ветру – подпрыгнул, распахнув куртку, как мы делали в детстве, и пролетел вперед три шага…
Штейн однажды принес на урок магнитофон. Он пошелестел пленкой, заправил в протяжный механизм, щелкнул тумблером. Сквозь шипение и цоканье шумов раздался тягучий крик, вдруг на излете обретший мелодическую окраску, просев и утолщившись, он закачался пульсацией, возрос биением, вновь сорвался на дискант, взмыл – и я услышал кульминацию «Баяты Шираза»… Пленка порвалась, затрепалась по бобинам. Штейн победно посмотрел на нас, каждому взглянул в глаза. Он сиял.
– Кто догадается, что мы сейчас слышали? – спросил он.
Помолчав, судорожно вдохнул:
– Мы слышали сейчас пение клетки. Недавно ученые обнаружили, что оплодотворенная клетка издает акустические волны. Они сумели их записать. Мой друг привез эту пленку из Московского университета. С конференции.
В конце урока в доказательство Штейн поставил пластинку, щелкнула и зашуршала иголка, но я выбежал из класса, с горящим лицом.
– Мугам – это гимн любви и отваге человека перед Богом… – услышал я из-за дверей слова Штейна.
Моим мугамом была Гюнель, в которую я был влюблен… Волейбольная площадка у самого моря. Школьный субботник. Я выкрасил белой эмалью стойки сетки, судейское сиденье. Белые вертикали с крючками, выгнутые перила, ступени, ослепительные горизонтали, скудная роскошь белого на голубом. На следующий день после уроков я попросил Гюнель пойти со мной к волейбольной площадке, я помог ей залезть на судейское кресло.
Полоса зеленого моря, клочья пены прибоя над разбитым штормами парапетом, белые дуги, уходящие в сгущающийся ультрамарин, и девочка с поднятыми локтями, сжимающая на затылке полощущиеся в ветре волосы, смущенная улыбка, взметнувшийся подол, босые лодочки ступней. Лунное солнце ее взгляда и сейчас озаряет меня мугамом. Баяты Шираз! Любовь моей жизни.
Осенью нарастал норд, бесновался, бежали низкие тучи, беременные снегопадом, и стойки, дуги пустого сиденья гудели, дрожали под шквалом; стальное море вспыхивало стадами бешеных бурунов.
2
…12 апреля 1870 года из Лондона в Калькутту по телеграфу были переданы текст гимна «Боже, храни королеву» и табель зарплаты телеграфистов. Линия Лондон – Берлин – Киев – Одесса – Керчь – Батуми – Тифлис – Тегеран – Карачи – Калькутта пронзала Европу, преодолевала Кавказ, рассекала прикаспийские степи, всю Персию. Многотысячная цепочка телеграфных опор десятилетия была единственной магистралью, покрывающей это трансконтинентальное протяжение. Успех передачи телеграфного сообщения зависел от состояния ретрансляторов и погоды, то есть температуры нагрева меди.
Велимир Хлебников, произведя разведку местности в южных пределах Баку, собирается идти в Калькутту по телеграфной линии – от столба к столбу. Он уже пробовал. Весь день шел от опоры к опоре вдоль моря, заглядываясь на хищных птиц, облюбовавших телеграфный насест. Ночью смотрел на звезды. Наконец надоело, и вернулся с аробщиком, везшим на продажу медную утварь.
В это время в юго-восточной степной области Персии, расцвеченной алыми полями тюльпанов, одинокий всадник, замотанный платком по глаза, приближается к одной из телеграфных опор. Вдали джейраны вспархивают с колен, перелетают к новой лежке. Немецкий разведчик Густав Васмус стреноживает коня, вынимает из сумки телеграфный аппарат и приготовленную шифровку, разматывает клеммы, забрасывает с нескольких попыток. Но что-то не клеится, и ему приходится взбираться по опоре. Последний участок оснащен препятствующими штырями и доставляет много хлопот. Васмус посматривает на часы, поджидая 13:17 – начало передачи по линии Берлин – Стамбул.
Набросав в записную книжку текст, Васмус дожидается своей очереди и с помощью стрелочного телеграфа, изобретения Сименса, проворно туда и сюда поворачивая диск, передает очередной запрос о помощи.
Сокол садится на провода, ничуть не опасаясь человека.
Англичане перехватывают эти сообщения, но не могут ни расшифровать, ни локализовать: степь необъятна, кони медленны.
Васмус аккуратно отсоединяет и сворачивает клеммы и оглядывается окрест. На горизонте появились две точки, в бинокль ясно: две кибитки кочевого племени. Что заставило людей сняться с тучного пастбища, искать другое?
Васмус кланяется соколу (священное отношение к этой птице перенято у местных племен), поправляет пенсне, тщательно заматывается платком и пришпоривает коня, поднимая его в рысь.
Мятые лоскуты тюльпанов вылетают из-под копыт.
3
Керри нравилось слушать мои рассказы про пение недр, про работу на Сан-Андреасе. Про то, как ложишься животом на закат – на залитую длинным солнцем горячую землю, прижимаясь щекой, слышишь запах, душный уютный запах праха, – и протяжный гул, пощелкивания, долгий выдох глубины. И как странно бывает в степи, как волнуешься, когда видишь вдруг одинокую фигуру на горизонте…