К Сагайдачному ездили издалека. И дело было не только в советах и пояснениях. Человеку нужно, чтоб его выслушали. А Сагайдачный умел слушать. Это редкое качество. Казалось бы, чего особенного: сиди, подпершись, и молчи, пока другой говорит. Но тот, другой, он сразу поймет, в самом деле ты его слушаешь или думаешь о своем. Тут дело не в ушах. Тут надо нутром слушать, воспринимать чужую жизнь как свою, тут надо любить и уважать человека, а его не всегда хочется любить и уважать. Страдать за него надо, когда и своих страданий хватает…
Сагайдачный начал слыть праведником. Его отшельническая жизнь интересовала людей и привлекала. Стали рождаться всякие небывалые легенды. Одна довоенная старушка, странница, босиком исходившая все Почаевские и Печерские лавры, объявила, что Сагайдачный — столбник, то есть человек, давший обет никогда не ложиться и не садиться, а, стоя столбом, отмаливать все человеческие грехи.
Из Ожина не раз приезжали к Сагайдачному, предлагая поступить на службу. Но он отказывался. Между приглашениями его несколько раз арестовывали для проверки; тут, конечно, бритая наголо голова и пенсне играли свою роль, уж больно странный для наших мест облик. Но каждый раз мирового посредника выпускали, ничего вредительского не найдя в его жизни. Увозили его на телеге, а возвращался он пешком, похудавший, но ни разу не жаловался ни на что. Кончилось это неожиданным решением райисполкома, позволяющим гражданину Сагайдачному содержать для личных разъездов лошадь. Очевидно, это была форма извинения. Так появилась седогривая Лысуха.
О себе Сагайдачный говорил, что он — стоик. Я думал когда-то, что стоик это тот, кто твердо стоит на ногах, когда его бьют. Крепкий то есть духом и телом человек. Физически под это определение Сагайдачный не подходил, но дух его, все знали, был закален. Рассказывали: когда в лесах хозяйничала кулацкая банда Штопа, сам главарь предлагал Сагайдачному почетную должность при себе. Вроде духовного вождя… Любая банда нуждается в духовном вожде, это факт. Одно дело — просто грабить, а другое — реквизировать для важной цели. Да и лестно было Штопу иметь при себе человека, который до этого никого не признавал и никому не служил. Сагайдачный отказался, и его побили. Крепко побили, со знанием дела. Вот тут-то он доказал, что он «стоик» и в физическом смысле: выжил. Год пролежал, а выжил. Потом какие-то загадочные сторонники Пилсудского, из «белого отряда», перешедшие с панской стороны и желающие распространиться от моря и до моря, никак не меньше, предлагали бывшему мировому посреднику переехать за границу и там что-то возглавить, к чему-то воззвать, и опять Сагайдачный показал себя стоиком во всех отношениях, выдержав тридцать плетей. Наконец, гауляйтеру Коху доложили о Сагайдачном, популярной личности, якобы тяжело пострадавшей от Советской власти, и тогда на Грушевый хутор, преодолев с помощью полицейского подразделения гати и броды, прибыл вездеход «кюбель» с майором на сиденье. Беседа велась на немецком языке. Сагайдачному, по слухам, предлагали совершенно особый пост. После беседы полицаи побили мирового посредника. Представитель Коха личным рукоприкладством не занимался, это был человек очень большой культуры. Сагайдачный опять-таки выказал себя стоиком.
После этого случая слава Сагайдачного как мученика, неподкупного и беспристрастного человека распространилась на все Полесье… Так вот и жил мировой посредник на хуторе Грушевом со своей Марией Тихоновной, которую многие помнили красавицей Марусей. Она пришла к Сагайдачному, когда ей было девятнадцать, а посреднику — за пятьдесят. Пришла якобы в ожидании несметного богатства, которое откроется после смерти мужа, в ожидании золота и бриллиантов. В ту пору еще ходили слухи, что Сагайдачный хранит где-то клад, фамильные драгоценности. Но хилый, изнуренный болезнями Сагайдачный и не думал умирать. Не было и клада. Книги да канделябры с барометрами — вот и все сокровища. И Маруся жила и старилась вместе со своим старым мужем.
…Уж много позже я понял, что она просто любила его, а ее молчаливость объяснялась презрением к слухам и наветам.
15
Я обо всем рассказал Сагайдачному. Об убитой косуле, о Штебленке, о Малясах, которые о чем-то умалчивали, и о Семеренкове, разговаривавшем так, словно я держал его под прицелом, и об Антонине, в ее неизменном черном платке, и о Горелом, бывшем ветеринаре-самозванце, что любил вешать людей на пружинящем кабеле, и о Варваре, «понимающей себя»…
Я рассказал Сагайдачному обо всех событиях начиная с того дня, когда мне вручили карабин номер 1624968, я старик слушал внимательно, экономя вторую тоненькую папироску на затяжках, а глаза мои были неспокойны: я видел то Будду, который сидел, скрестив ноги и заслонив корешок книги с каким-то длинным французским названием, то еще одного многорукого бога, то печальные очи длиннолицей богоматери в тройном складне, то глиняную статуэтку католического, польского Христа с терновым венцом на голове, где тернии торчали, как штыки… Был здесь еще деревянный идол в углу, бесформенное лицо его пересекала глубокая трещина-наверно, какой-нибудь Даждьбог или Перун, была мраморная голова длинноволосого греческого божества, а на дальних полках теснились гравюры с вавилонским богом в высокой шапке, с остроухой собакой рядом, и крылатым египетским богом солнца Ра, крайне мне несимпатичным из-за сходства с фашистским орлом. Почему-то это обилие богов, словно слетевшихся в Грушевый на какое-то свое собрание, смущало меня и сбивало с толку, мешало говорить. Кому же он поклоняется, хозяин хаты? Кто его бог, в чем его вера?
— Не знаю, что мне делать, — сказал я Сагайдачному напрямик. — Бандиты рядом, люди боятся их, и кто-то кормит этих бандитов, привечает их, а я ничего не могу придумать. Где искать Горелого? Через кого и как? — Я честно признавался в своем бессилии.
— Плохо, — сказал Сагайдачный.
— Плохо, — согласился я.
— И ты хочешь, чтобы я принял твою сторону, то есть сторону одной из сторон — извини за тавтологию.
— Пожалуйста, — сказал я. Я не знал, что значит тавтология, но готов был извинить Сагайдачного за что угодно, если бы он решился принять мою сторону.
— И с этой минуты я должен перестать быть Сагайдачным. И стать верным помощником власти.
— Ну да, — сказал я. Я уже понимал, куда он клонит.
— Ты, видимо, не понимаешь, почему я удрал сюда, на Грушевый хутор. Чтобы обрести свободу. Независимость. Почему-то моя свобода не нравилась. Ее пытались отобрать. Мне угрожали, сулили блага, льстили и даже… э… воздействовали. Мне дорого далось то, что сейчас есть у меня.
— Я прошу только совета.
— Совета! Потеря независимости всегда начинается с малого.
— Речь идет не о малом… о бандитах!
— Милый Иван Николаевич! Думаешь, они мне симпатичны, твои бандиты? Но… Ты молод, и тебе кажется, что страшнее кошки зверя нет. Да я не таких бандитов знаю! Из прошлого и из настоящего. Они не на единицы ведут счет жертвам — на сотни тысяч. На миллионы. Ты и не подозреваешь, какие существуют преступники! От Суллы до наших дней… Что ж мне, на старости лет изменять всю свою жизнь из-за какого-то ничтожного Горелого? Комар, муха!