4. Золотая норма
И тут я хочу поделиться некоторыми своими соображениями о природе писательского дара. Почему одни авторы выпадают из нашего зрения при первом же извиве литературного процесса, как оставшиеся за кормой прибрежные избушки, другие ещё некоторое время маячат за поворотом русла, точно обглоданные атеизмом колокольни, а третьи светят всегда, подобно звёздам над головой? В чём дело? В авторской установке на вечность или сиюминутность? Нет. Любой нормальный писатель садится к столу, взыскуя вечности. Циничные борзописцы не в счёт, они к литературе имеют такое же отношение, как бывалые девицы по вызову к тайне любви. Помните, даже графоман Рюхин ревновал к славе Пушкина, конечно, понимая её по-своему: «…Что бы ни случилось с ним, всё шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: «буря мглою»? Не понимаю!.. Повезло, повезло… Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…» Кстати, Шарику тоже «свезло» – профессор Преображенский сделал его человеком. Примерно так же в те годы из малограмотных ударников и рабкоров с помощью массового призыва в литературу пытались лепить новых властителей дум. Почти все они вскоре, как и прооперированный пёс, вернулись в первобытное состояние. Иных из «призванных», уже стариками, я застал в 1970-е слоняющимися по Дому литераторов в ожидании дармовой рюмки. Интересно, вкладывал ли автор «Собачьего сердца» и эту окололитературную аллюзию в свою знаменитую повесть?
Между прочим, конец прошлого и начало нынешнего века ознаменовалось массовым призывом филологов в литературу. Логика та же: если человек знает историю литературы, читал основополагающие тексты, безошибочно отличает метонимию от литоты, то из него обязательно выйдет писатель. А вот и нет. Количество филологических знаний не переходит в качество художественного таланта, подобно тому, как от массажа дамского живота, даже весьма темпераментного, дети не зачинаются. Результат у всех перед глазами: при обилии олауреаченных сочинений найти талантливую книгу очень трудно. У меня от нынешнего литературного процесса странное впечатление: будто сотни безголосых преподавателей сольфеджио набились на сцену Большого театра и запели хором. Ужас!
Но вернёмся к тайне ремесла. Почему одни книги уже через десять-двадцать лет читать невозможно, а другие продолжают нас волновать? Почему одни устаревают, а другие почти нет? И что именно устаревает в первую очередь? Тема, жизненный материал? Но ведь история «Барышни-крестьянки» невозможна без крепостного состояния, а, поди ж ты, волнует нас и через сто пятьдесят лет после отмены «рабства дикого». По моим наблюдениям, главное устаревание текста происходит на языковом уровне. Попробуйте сегодня почитать «Красное дерево» Пильняка! Прочесть-то прочтёте, конечно, но это будет серьёзное филологическое занятие. Затрудненное чтение, как и затрудненное дыхание, радости не приносят. Кроме того, когда устаревают приметы текущего быта, актуальные намёки, шпильки и затрещины литературно-политической борьбы, многие сочинения делаются просто скучными. Становится ясно: они были не талантливы, а лишь казались или провозглашались таковыми. Увы, в литературе много званных, меньше избранных и совсем мало одарённых тем, что необходимо для долгого читательского успеха.
Речь, прежде всего, о двух главных качествах – абсолютном языковом слухе и даре рассказчика. Они даются от рождения, выработать их в себе нельзя, можно лишь сымитировать, чем многие и занимаются, иногда не без внешнего успеха. Сизифов подвиг Солженицына тому пример. Чаще всего сами авторы не чувствуют отсутствия у себя этих базовых качеств. Так, избалованная роднёй дурнушка недоумевает, почему за порогом отчего дома никто не замечает её очевидную красоту. Таким авторам кажется: чтобы ухватить живой язык, достаточно зайти в народ, побегать по цехам, пивными помойкам с блокнотиком или, как теперь принято, «погуглить». И вся недолга! Нет, далеко не вся. Так, за два десятилетия увлечения «вербатимом» та же «новая драма» не дала нам ничего годного даже для самого непритязательного репертуара. Премии? «Золотая маска»? А это теперь как нагрудный знак «Молодой гвардеец пятилетки». Не более того… Некоторое время иллюзия успеха поддерживается критикой, она замечает и выдвигает именно такую «актуальную современность» в литературе или драматургии, норовя при каждом удобном случае «ударить по пилатовщине». Иной критик напоминает мне теоретическую балерину, никогда не стоявшую на пуантах, зато знающую, как их правильно завязывать.
Многие зоилы Булгакова искренне не понимали, чем он лучше Артёма Весёлого или Фёдора Гладкова. Другие понимали и за это не любили его ещё больше: чужой не может быть талантлив по определению. Не забудем, Булгаков пришёл в отечественную словесность, когда из неё систематично и жёстко изгонялись не только русский дух, но и буква: уже было подготовлено решение о переводе орфографии на латиницу, многие национальные языки на неё перевели. Если бы не заминка с мировой революцией и не приход к власти фашистов, отрезвивших кремлёвских мечтателей, мы вполне могли бы сегодня вести речь о писателе Bulgakove и его романе «Master i Margarita». Именно в 1920-е начала складываться «двухобщинность» русской словесности, которой, в отличие от национальных литератур, почти не коснулась политика «коренизации», т. е. государственной поддержки национальных кадров во всех сферах. Наоборот, до середины 1930-х в русской литературе шел процесс «искоренизации», от слова «искоренить». Он-то и привел к расколу. Именно политика, а не эстетика сделала антиподами, скажем, Павла Васильева и Эдуарда Багрицкого. Власть, спохватившись, пыталась в 1940-1970-е бороться с этим процессом размежевания или хотя бы замедлить его, но тщетно – «двухобщинность» окончательно оформилась, победив в 1991 году. Теперь, скажем, Василий Аксёнов и Василий Белов, в сущности, принадлежат к почти разным литературам. А главный вопрос нашей «двухобщинной» словесности можно свести к фразе из комедии «Иван Васильевич»: «Ты чьих будешь?»
Булгаков вызывал у собратьев по цеху не только идеологическое и клановое раздражение, но и чисто профессиональное, ибо принадлежал к тем немногим писателям, которые ощущают родной язык на уровне «золотой нормы». Именно она остаётся после того, как спадёт вербальная пена эпохи, и она, «золотая норма», действительно добывается, как радий, из «тысячи тонн словесной руды». Прав был Маяковский, обладавший тем же даром, потому и оставшийся в поэзии едва ли не один из всего бутафорски-пошивочного цеха супругов Бриков. Неслучайно Булгаков и Маяковский общались на равных, хотя и недолюбливали друг друга. Вспомним хотя бы эпизод, когда «горлан-главарь» подсказал мастеру фамилию для злодея-учёного: Темирзяев. Гениально! Однако Михаил Афанасьевич назвал своего профессора Персиковым.
На каком-то подсознательном уровне писатели с таким даром чувствуют, в каком направлении будет развиваться язык. Именно этот «будущий» язык и ложится в основу индивидуального стиля. Особо рьяным современникам манера таких писателей часто кажется старомодной, не поспевающей за обновлением мира и общества. А речь всего лишь о продвинутом языковом консерватизме. Соратники-футуристы пошли гораздо дальше Маяковского. А толку? Проза зрелого Булгакова вообще на фоне «производственного романа» тех лет кажется приветом из классики XIX века. И что? Бежать за новизной – это как догонять по шпалам ушедший поезд. Лучше подождать в станционном буфете, пока состав тронется в обратный путь. А с новизной это случается всегда, она обязательно сдаёт назад.