Поклонилась тут Катя:
– Прости на худом слове!
– Ладно, – отвечает, – что каменной сделается! Для тебя говорю, чтоб остуды у вас не было.
Пошла Катя с Данилой по лесу, а он все темней да темней, и под ногами неровно – бугры да ямки. Огляделись, а они на руднике – на Гумешках. Время еще раннее, и людей на руднике нет. Они потихоньку и пробрались домой. А те, что за Катей побежали, все еще по лесу бродят да перекликаются: «Там не видно?»
Искали-искали, не нашли. Прибежали домой, а Данило у окошка сидит.
Испугались, конечно. Чураются, заклятья разные говорят. Потом видят – трубку Данило набивать стал. Ну и отошли.
«Не станет же, – думают, – мертвяк трубку курить».
Подходить стали один по одному. Глядят – и Катя в избе. У печки толкошится, а сама веселехонька. Давно ее такой не видали. Тут и вовсе осмелели, в избу вошли, спрашивать стали:
– Где это тебя, Данило, давно нe видно?
– В Колывань, – отвечает, – ходил. Прослышал про тамошнего мастера по каменному делу, будто лучше его нет по работе. Вот и заохотило поучиться маленько. Тятенька покойный отговаривал. Ну, а я посамовольничал – тайком ушел, Кате вон только сказался.
– Пошто, – спрашивают, – чашу свою разбил?
Данило притуманился маленько, как о чаше помянули, потом говорит:
– Ну, мало ли... С вечорки пришел... Может, выпил лишка... Не по мыслям пришлась, вот и ахнул. У всякого мастера такое, поди, случалось. О чем говорить.
Тут братья-сестры к Кате приступать стали, почему не сказала про Koлывань-тo. Только от Кати тоже немного добились. Сразу отрезала:
– Чья бы корова мычала, моя бы молчала. Мало я вам сказывала, что Данило живой. А вы что? Женихов мне подсовывали да с пути сбивали! Садитесь-ка лучше за стол. Испеклась у меня чирла-то.
На том дело и кончилось. Посидела родня, поговорила о том-другом, разошлась. Вечером пошел Данило к приказчику объявиться. Тот пошумел, конечно. Ну, все-таки уладили дело.
Вот и стали Данило с Катей в своей избушке жить. Хорошо, сказывают, жили, согласно. По работе-то Данилу все горным мастером звали. Против него никто не мог сделать. И достаток у них появился. Только нет-нет – и задумается Данило. Катя понимала, конечно, – о чем, да помалкивала.
Хрупкая веточка
У Данилы с Катей, – это которая своего жениха у Хозяйки горы вызволила, – ребятишек многонько народилось. Восемь, слышь-ко, человек, и все парнишечки. Мать-то не раз ревливала: хоть бы одна девчонка на поглядку. А отец знай похохатывает:
– Такое, видно, наше с тобой положенье.
Ребятки здоровеньки росли. Только одному не посчастливилось. То ли с крылечка, то ли еще откуда свалился и себя повредил: горбик у него расти стал. Баушки правили, понятно, да толку не вышло. Так горбатенькому и пришлось на белом свете маяться.
Другие ребятишки, – я так замечал, – злые выходят при таком-то случае, а этот ничего – веселенький рос и на выдумки мастер. Он третьим в семье-то приходился, а все братья слушались его да спрашивали:
– Ты, Митя, как думаешь? По-твоему, Митя, к чему это?
Отец с матерью и те частенько покрикивали:
– Митюшка! Погляди-ко! Ладно, на твой глаз?
– Митяйко, не приметил, куда я воробы поставила?
И то Митюньке далось, что отец смолоду ловко на рожке играл. Этот тоже пикульку смастерит, так она у него ровно сама песню выговаривает.
Данило по своему мастерству все-таки зарабатывал ладно. Ну, и Катя без дела не сиживала. Вот, значит, и поднимали семью, за куском в люди не ходили. И об одежонке ребячьей Катя заботилась. Чтоб всем справа была: пимешки там, шубейки и протча. Летом-то, понятно, и босиком ладно – своя кожа, не куплена. А Митюньке, как он всех жальчее, и сапожнешки были. Старшие братья этому не завидовали, а малые сами матери говорили:
– Мамонька, пора, поди, Мите новые сапоги заводить. Гляди – ему на ногу не лезут, а мне бы как раз пришлись.
Свою, видишь, ребячью хитрость имели, как бы поскорее Митины сапожнешки себе пристроить. Так у них все гладенько и катилось. Соседки издивовались прямо:
– Что это у Катерины за робята! Никогда у них и драчишки меж собой не случится.
А это все Митюнька – главная причина. Он в семье-то ровно огонек в лесу: кого развеселит, кого обогреет, кого на думки наведет.
К ремеслу своему Данило не допускал ребятишек до времени.
– Пускай, – говорит, – подрастут сперва. Успеют еще малахитовой-то пыли наглотаться.
Катя тоже с мужем в полном согласье – рано еще за ремесло садить. Да еще придумали поучить ребятишек, чтоб, значит, читать-писать, цифру понимать. Школы по тогдашнему положению не было, и стали старшие-то братья бегать к какой-то мастерице. И Митюнька с ними. Те ребята понятливые, хвалила их мастерица, а этот вовсе на отличку. В те годы по-мудреному учили, а он с лету берет. Не успеет мастерица показать, – он обмозговал. Братья еще склады толмили, а он уж читал, знай слова лови. Мастерица не раз говаривала:
– Не бывало у меня такого выученика.
Тут отец с матерью возьми и погордись маленько: завели Митюньке сапожки поформеннее. Вот с этих сапожек у них полный переворот жизни и вышел.
В тот год, слышь-ко, барин на заводе жил. Пропикнул, видно, денежки в Сам-Петербурхе, вот и приехал на завод – не выскребу ли, дескать, еще сколь-нибудь.
При таком-то деле, понятно, как денег не найти, ежели с умом распорядиться. Одни приказные да приказчик сколько воровали. Только барин вовсе в эту сторону и глядеть не умел.
Едет это он по улице и углядел – у одной избы трое робятишек играют, и все в сапогах. Барин им и маячит рукой-то: идите сюда.
Митюньке хоть не приводилось до той поры барина видать, а признал небось. Лошади, вишь, отменные, кучер по форме, коляска под лаком и седок гора-горой, жиром заплыл, еле ворочается, а перед брюхом палку держит с золотым набалдашником.
Митюнька оробел маленько, все-таки ухватил братишек за руки и подвел поближе к коляске, а барин хрипит:
– Чьи такие?
Митюнька, как старший, объясняет спокойненько:
– Камнереза Данилы сыновья. Я вот Митрий, а это мои братики малые.
Барин аж посинел от этого разговору, чуть не задохся, только пристанывает: