– Данилу обещалась.
Ее уговаривают:
– Что поделаешь! Обещалась, да не вышла. Теперь об этом и поминать не к чему. Давно человек изгиб.
Катя на своем стоит:
– Данилу обещалась. Может, и придет еще он.
Ей толкуют:
– Нет его в живых. Верное дело.
А она уперлась на своем:
– Никто его мертвым не видал, а для меня он и подавно живой.
Видят – не в себе девка, – отстали. Иные на смех еще подымать стали: прозвали ее мертвяковой невестой. Ей это прильнуло. Катя Мертвякова да Катя Мертвякова, ровно другого прозванья не было.
Тут какой-то мор на людей случился, и у Кати старики-то оба умерли. Родство у нее большое. Три брата женатых да сестер замужних сколько-то. Рассорка промеж ними и вышла – кому на отцовском месте оставаться. Катя видит – бестолковщина пошла, и говорит:
– Пойду-ко я в Данилушкову избу жить. Вовсе Прокопьич старый стал. Хоть за ним похожу.
Братья-сестры уговаривать, конечно:
– Не подходит это, сестра. Прокопьич хоть старый человек, а мало ли что про тебя сказать могут.
– Мне-то, – отвечает, – что? Не я сплетницей стану. Прокопьич, поди-ко, мне не чужой. Приемный отец моему Данилу. Тятенькой его звать буду.
Так и ушла. Оно и то сказать: семейные не крепко вязались. Про себя думали: лишний из семьи – шуму меньше. А Прокопьич что? Ему это по душе пришлось.
– Спасибо, – говорит, – Катенька, что про меня вспомнили.
Вот и стали они поживать. Прокопьич за станком сидит, а Катя по хозяйству бегает – в огороде там, сварить-постряпать и протча. Хозяйство невелико, конечно, на двоих-то... Катя – девушка проворная, долго ли ей!.. Управится и садится за какое рукоделье: сшить-связать, мало ли. Сперва у них гладенько катилось, только Прокопьичу все хуже да хуже. День сидит, два лежит. Изробился, старый стал. Катя и заподумывала, как они дальше-то жить станут.
«Рукодельем женским не прокормишься, а другого ремесла не знаю».
Вот и говорит Прокопьичу:
– Тятенька! Ты бы хоть научил меня чему попроще.
Прокопьичу даже смешно стало.
– Что ты это! Девичье ли дело за малахитом сидеть! Отродясь такого не слыхивал.
Ну, она все ж таки присматриваться к Прокопьичеву ремеслу стала. Помогала ему где можно. Распилить там, пошлифовать. Прокопьич и стал ей то-другое показывать. Не то чтобы настояще. Бляшку обточить, ручки к вилкам-ножам сделать и протча, что в ходу было. Пустяшно, конечно, дело, копеечно, а все разоставок при случае.
Прокопьич недолго зажился. Тут братья-сестры уж понуждать Катю стали:
– Теперь тебе заневолю надо замуж выходить. Как ты одна жить будешь?
Катя их обрезала:
– Не ваша печаль. Никакого мне вашего жениха не надо. Придет Данилушко. Выучится в горе и придет.
Братья-сестры руками на нее машут:
– В уме ли ты, Катерина? Эдакое и говорить грех! Давно умер человек, а она его ждет! Гляди, еще блазнить станет.
– Не боюсь, – отвечает, – этого.
Тогда родные спрашивают:
– Чем ты хоть жить-то станешь?
– Об этом, – отвечает, – тоже не заботьтесь. Продержусь одна.
Братья-сестры так поняли, что от Прокопьича деньжонки остались, и опять за свое:
– Вот и вышла дура! Коли деньги есть, мужика беспременно в доме надо. Не ровен час – поохотится кто за деньгами. Свернут тебе башку, как куренку. Только и свету видела.
– Сколько, – отвечает, – на мою долю положено, столько и увижу.
Братья-сестры долго еще шумели. Кто кричит, кто уговаривает, кто плачет, а Катя заколодила свое:
– Продержусь одна. Никакого вашего жениха не надо. Давно у меня есть.
Осердились, конечно, родные:
– В случае, к нам и глаз не показывай!
– Спасибо, – отвечает, – братцы милые, сестрицы любезные! Помнить буду. Сами-то не забудьте – мимо похаживайте!
Смеется, значит. Ну, родня и дверями хлоп.
Осталась Катя одна-одинешенька. Поплакала, конечно, сперва, потом и говорит:
– Врешь! Не поддамся!
Вытерла слезы и по хозяйству занялась. Мыть да скоблить – чистоту наводить. Управилась – и сразу к станку села. Тут тоже свой порядок наводить стала. Что ей не нужно, то подальше, а что постоянно требуется, то под руку. Навела так-то порядок и хотела за работу садиться.
«Попробую сама хоть одну бляшку обточить».
Хватилась, а камня подходящего нет. Обломки Данилушковой дурман-чаши остались, да Катя берегла их. В особом узле они были завязаны. У Прокопьича камня, конечно, много было. Только Прокопьич до смерти на больших работах сидел. Ну, и камень все крупный. Обломышки да кусочки все подобрались – порасходовались на мелкую поделку. Вот Катя и думает:
«Надо, видно, сходить на руднишных отвалах поискать. Не попадет ли подходящий камешок».
От Данилы, да и от Прокопьича она слыхала, что они у Змеиной горки брали. Вот туда и пошла.
На Гумешках, конечно, всегда народ: кто руду разбирает, кто возит. Глядят на Катю-то – куда она с корзинкой пошла. Кате это нелюбо, что на нее зря глаза пялят. Она и не стала на отвалах с этой стороны искать, обошла горку-то. А там еще лес рос. Вот Катя по этому лесу и забралась на самую Змеиную горку да тут и села. Горько ей стало – Данилушку вспомнила. Сидит на камне, а слезы так и бегут. Людей нет, лес кругом, – она и не сторожится. Так слезы на землю и каплют. Поплакала, глядит – у самой ноги малахит-камень обозначился, только весь в земле сидит. Чем его возьмешь, коли ни кайлы, ни лома? Катя все ж таки пошевелила его рукой. Показалось, что камень не крепко сидит. Вот она и давай прутиком каким-то землю отгребать от камня. Отгребла сколько можно, стала вышатывать. Камень и подался. Как хрупнуло снизу, – ровно сучок обломился. Камешок небольшой, вроде плитки. Толщиной пальца в три, шириной в ладонь, а длиной не больше двух четвертей. Катя даже подивилась:
– Как раз по моим мыслям. Распилю его, так сколько бляшек выйдет. И потери самый пустяк.
Принесла камень домой и сразу занялась распиливать. Работа не быстрая, а Кате еще надо по домашности управляться. Глядишь, весь день в работе, и скучать некогда. Только как за станок садиться, все про Данилушку вспомнит:
– Поглядел бы он, какой тут новый мастер объявился. На его-то да Прокопьичевом месте сидит!
Нашлись, конечно, охальники. Как без этого... Ночью под какой-то праздник засиделась Катя за работой, а трое парней и перелезли к ней в ограду. Попугать хотели али и еще что – их дело, только все выпивши. Катя ширкает пилой-то и не слышит, что у ней в сенках люди. Услышала, когда уж в избу ломиться стали: