М. И. Муравьев-Апостол относил зарождение декабризма к одному из эпизодов 1812 г., когда находившиеся в Тарутинском лагере молодые офицеры лейб-гвардии Семеновского полка (среди коих – сам Матвей Иванович, его старший брат Сергей, И. Д. Якушкин) отреагировали на слухи о возможном заключении мира с Наполеоном следующим образом: «Мы дали друг другу слово… что, невзирая на заключение мира, мы будем продолжать истреблять врага всеми нам возможными средствами». Таким образом, будущие члены Тайного общества уже тогда были готовы пойти на прямое неповиновение верховной власти во имя интересов государства, истинными выразителями которых они себя ощущали. Служение Отечеству перестало быть для них синонимом служению монарху, их патриотизм – уже не династический, а националистический, патриотизм граждан, а не верноподданных.
Переход от «народной войны» против «тирании», навязываемой извне, к борьбе против «тирании», навязываемой изнутри, казался совершенно естественным: «Неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне истинно отечественной, русские, спасшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении Отечества, счастливое преобразование коего зависит от любви нашей к свободе?» (М. П. Бестужев-Рюмин). Декабристская «революционность» непосредственно проистекала из их патриотизма: «Предлог составления тайных политических обществ есть любовь к Отечеству» (С. П. Трубецкой); восстание 14 декабря было «делом исключительно патриотической политики» (В. С. Толстой). Кроме того, сражаясь плечом к плечу со своими крепостными, впервые разделявшими патриотизм господ в полной мере, молодые дворяне наглядно поняли, что нация – это сообщество равноправных сограждан, объединенных одной культурой, а не общество сословного неравенства и культурной сегрегации. «Сочетание вольнолюбия и патриотизма является решающим для русской дворянской революционности 1810—1820-х годов, как и для западных национально-освободительных движений той же эпохи» (Л. Я. Гинзбург).
Патриотизм стал для декабристов своего рода гражданской религией. М. Ф. Орлов в частном письме женщине (княгине С. Г. Волконской) проповедует: «Прежде всего, каждый русский должен быть русским во всем. Во всем должна господствовать идея родины. Именно ей он должен посвятить свои усилия, свои успехи, свои надежды». К. Ф. Рылеев полагал для приема нового члена в Северное общество достаточным основанием то, что кандидат «пламенно любил Россию» и «для благ ее готов был на всякое самоотвержение». Патриотическая экзальтация в Тайном обществе доходила иногда до такой степени, что Ф. Ф. Вадковский на одном из собраний выразил готовность принести в жертву родную мать, если того потребует польза России. Конечно, это лишь фигура речи, но она очень характерна для декабристского дискурса. А вот пример уж явно не филологический, а экзистенциальный. П. И. Пестель в письме родителям незадолго до казни исповедально признавался: «Настоящая моя история заключается в двух словах: я страстно любил мое отечество, я желал его счастия с энтузиазмом», и – права современная исследовательница О. И. Киянская – «не верить этому признанию нет оснований».
Именно государственный, националистически окрашенный патриотизм был основным источником оппозиции декабристов курсу Александра I после 1814 г. Для самодержавия, будь оно действительно заинтересовано в социально-политической модернизации империи, было бы естественно опереться на либерально-националистическую дворянскую молодежь, боготворившую императора – победителя Наполеона, в противовес консервативным дворянским кругам, не желавшим прощаться с выгодами крепостного права (кроме всего прочего, внутридворянский раскол в тактическом плане укрепил бы прочность царской власти). Но Александр Павлович, видимо, понимал, что стратегически такая ставка чревата потенциальным ограничением его абсолютизма, ибо сама психология, сам этос «детей 12-го года» предполагал не безропотное подчинение воле монарха, а стремление к гражданской самодеятельности, и, в случае конфликта между интересами Отечества (как они их понимали) и интересами династии, выбор этих молодых людей был очевиден. Пришлось бы считаться с их мнениями и настроениями и, в конечном счете, в какой-то мере делиться властью. «Благословенный» же, по остроумному замечанию современника, готов был дать России сколько угодно свободы, при одном только условии – полной неограниченности своих прерогатив. Планы реформ, как известно, были свернуты. Характерно, кстати, отношение Александра к культу «народной войны». Как только русские войска вслед за остатками разбитой «великой армии» пересекли границы империи, государственный официоз отказывается от националистической риторики в духе Шишкова и Ростопчина, ее сменяет (вплоть до конца царствования) доктрина христианского универсализма, в которой победа над «двунадесятью языками» приписывалась уже не русскому народу, а Провидению, чьим орудием выступал, естественно, Божий Помазанник. Даже сама память об Отечественной войне, похоже, раздражала царя – он отказывался посещать торжества, посвященные ее событиям, хотя с удовольствием принимал приглашения на презентации, связанные с победами над Наполеоном в Европе. Ему, очевидно, неприятно было вспоминать о том времени, когда он полностью зависел от воли нации, а не она от его воли. Результат такой политики известен: разочарование либеральных дворянских националистов в еще недавно обожаемом властителе и радикализация тайных обществ.
Резкий протест «первенцев русской свободы» вызывала вдохновляемая и конструируемая императором легитимистская политика Священного союза – «подпорная, вспомогательная политика для восстановления государей», которая «была противна интересам России» и на деле подчиняла последние интересам Австрии («ничто меня столько не оскорбляло, как явное сие господство и влияние Венского кабинета над нашим» – слова А. В. Поджио), вообще преимущественное внимание Александра к общеевропейским делам в ущерб собственно российским, его частые и продолжительные отлучки из России. В среде декабристов господствовало убеждение, что Александр «ненавидит Россию». Возмущение деятельностью императора приняло предельно острый характер в связи с его польской политикой. Так называемый «московский заговор» 1817 г., когда среди членов Союза спасения впервые возникла идея цареубийства (А. Н. Муравьев предложил бросать жребий о том, кто должен его совершить, а И. Якушкин объявил, что «решился без всякого жребия принести себя в жертву»), был вызван слухом о том, что Александр «намеревается отторгнуть некоторые земли от России и присоединить к Польше» и даже, «ненавидя и презирая Россию, намерен перенести столицу свою в Варшаву». На фоне тех невероятных привилегий, которые Царство Польское получило благодаря явному расположению к нему императора, казалось вполне вероятным, что он «имел в самом деле намерение располагать достоянием России» – тем более что прецедент уже был – «прежде он отделил Выборгскую губернию в состав великого княжества Финляндского» (М. С. Лунин). Последний факт (и преимущества перед русскими «завоеванных финляндцев») тоже, кстати, вызывал активное обсуждение (и осуждение) в Тайном обществе.
С другой стороны, именно переговоры с Польским патриотическим обществом, на которых шла речь и о территориальных уступках полякам, вызвали тяжкое обвинение в приговоре Верховного уголовного суда лидеру Южного общества Пестелю («участвовал в умысле отторжения областей от империи»). Надо ли полагать, что позднее декабристы отказались от своего принципиального государственничества?