В ту ночь Виктор Афанасьевич увидел во сне Клавушку. Он не мог бы сказать, где состоялась их встреча, он не запомнил никаких деталей окружающей обстановки, лишь жадно смотрел на нее. Клавдия Григорьевна была в черном платье, какие до войны носили курсистки, с длинной юбкой в пол и длинными рукавами и в черной шляпке с черной вуалью, не прикрывавшей бледного ее лица. Прошло двадцать лет с того дня, когда на ее гроб опустили крышку, которую потом покрыла мерзлая кладбищенская земля вперемешку со снегом, рано выпавшим в тот год, но он помнил каждую веснушку, каждую ее ресничку. Помнил так, что, если бы он умел рисовать, нарисовал бы портрет, не уступающий по точности никакой фотографии. И все равно не мог насмотреться на ее дорогие черты, смотрел и молчал.
Она тоже молчала, глядя прямо ему в глаза, а потом сказала тихо, как она говорила при жизни:
– Ничего не делайте этому человеку.
– Кому? – не понял он.
– Тому, с которым вы должны встретиться, – отвечала она. – Ничего не делайте ему, чтобы мы с вами могли быть вместе.
– Мы… будем вместе? – спросил он с воспрянувшей было надеждой, ведь атеистов во сне не бывает и все люди верят в чудо, даже не так – знают, что чудеса возможны.
Она улыбнулась ему своей обычной, немного робкой улыбкой:
– А вы сомневались? Я вручила вам свою душу… Где ваша душа, там и моя. Я не ушла из вашей жизни и никогда не уйду. Только не потеряйте свою душу, не сгубите того человека.
Виктор наконец отважился обнять ее, чувствуя, как в ту страшную ночь, через тонкую преграду из ткани, ее жизнь. Она была жива, она была опять жива, и это было самое главное. Что еще нужно? Пусть бы весь мир сейчас взорвался ко всем чертям, пусть бы сам он сгинул – он был бы счастлив, ведь она с ним!
Он хотел отодвинуть вуаль, хотел коснуться губами ее губ, но не успел – поезд сбросил ход на стрелке, вагон резко качнуло, и Спиридонов проснулся, словно ангел, охраняющий Эдем, обнаружил лазутчика и, схватив за шкирку, вышвырнул на грешную землю, обратно в чистилище безжалостной реальности.
Он понял, что плачет. Это было так несправедливо! Он на мгновение поверил, почувствовал, что Клавушка вернулась к нему, и ее вновь у него отняли! Но слабость длилась лишь краткий миг: взяв себя в руки, Виктор Афанасьевич встал и, насколько позволяло пространство купе, занялся зарядкой, приводя в порядок клубок взбудораженных чувств.
Эти чувства было нелегко взять в узду, как тогда, когда он, простояв, наверное, не один час над свежей могилой, которую засыпал влажный осенний снег, промокший насквозь и вымерзший до костей, вернулся в осиротевший дом. Он упал на кровать и почувствовал, как револьвер уперся ему в бедро. Очень кстати…
Вытащив из кармана «наган», собранный им некогда в японском плену, Виктор положил его на колени. Как это просто: открыть рот, зажать ствол зубами, слегка отодвинув назад нижнюю челюсть, чтобы пуля пошла в нёбо, чтобы наверняка, и спустить курок. А дальше – трехлинейная пуля мощного тридцатидевятимиллиметрового патрона
[49] сделает свое дело, разнеся вдрызг наполненный болью и гневом мозг, выбивая из него память об ужасной потере, мысли о бессмысленности дальнейшего существования, пылающий гнев на мир, на себя, на Бога, на все вокруг, кроме одной Клавушки, и смертную, острую, как зубная боль, тоску от невосполнимой утраты…
Но.
Он обещал ей. Он всегда выполнял данные ей обещания, а потому она всегда ему безгранично верила. Ее вера хранила его всю войну, в это он верил, что бы там ни говорил ему здравый рассудок. Но теперь ее не было, не было и никогда не будет рядом… в этой жизни. А в другой? Да и есть ли она, та, другая жизнь, есть ли после неотвратимой смерти хоть что-то, помимо тлена? Ум и сердце боролись между собой. Разум не верил, душа не могла не верить. Разум ему говорил: все это пустые фантазии, самозащита для смягчения боли утраты, а его сердце…
Сердцу было все равно. Если это только обман – сердце готово было обманываться. В конце концов, зачем жить, если нет надежды когда-нибудь обрести то, что ты потерял? Зачем держать обещание, если того, кому ты обещал, больше нет?
Не выпуская из закоченевших пальцев револьвер, он продолжал думать. Он думал о том, что если действительно существует загробная жизнь…
А ведь Клавушка верила в это и даже попросила собороваться накануне своей смерти; Виктор Афанасьевич с трудом нашел молодого священника, но просьбу Клавушки выполнил. Это было первое и последнее их расставание с того дня, как он продал свои ордена и принес ей лекарства, и больше всего он боялся тогда, что когда он вернется, то не застанет ее в живых. К счастью, она дождалась его. А после соборования прожила еще двое суток.
…то самоубийство поставит крест на возможности их встречи в будущем. Да, эта возможность была призрачной, да, рассказы о загробной жизни походили на сказку, в которую почему-то верит так много взрослых, серьезных людей… но отчего-то же верят они в эту сказку! Если есть хоть какая-то, хоть призрачная, самая ничтожная надежда на то, что они смогут когда-нибудь быть вместе – он не хотел упускать даже такого неверного шанса. Да, остаться жить – значит обречь себя на многолетние муки в разлуке с тем, кого любишь, но…
Она же ждала его с фронта! Ждала и тогда, когда он пропал для нее без вести, когда всякий рассудительный человек решил бы, что он сгинул в бою и никто не узнает, где он погребен. Конечно, это было не совсем то, но…
А если бы он не вернулся? Он был уверен – она ждала бы, ждала до последнего дня, до последнего вздоха. И ей было бы так же больно, как сейчас ему, только еще больнее, ведь она слабее, нежнее, чувствительнее, чем он.
Но она ждала бы, пока тлела бы в груди искорка жизни. И он должен ждать. Ждать, пока жизнь не кончится сама собой. И он обратился к Богу с горячей молитвой: пусть его поразит болезнь! Москва повально заражена тифом, разве не может и он заразиться?
Казалось, Бог услышал его молитвы: к вечеру у Спиридонова начался жар. Увы, это оказалось не более чем насмешкой – всего лишь простуда, о которой через неделю Спиридонов забыл.
* * *
Закончив зарядку, Виктор Афанасьевич умылся приятно холодной водой, побрился, вытерся казенным вафельным полотенцем и, сев за стол, закурил папироску, думая, чем ему заняться сначала – брошюрой или делом Ощепкова. Логика подсказывала второе, поскольку встреча их приближалась со скоростью поезда, в котором ехал сейчас Спиридонов. Но, памятуя свой сон (а к снам Виктор Афанасьевич относился серьезно: он полагал, что сон – это откровенный разговор с самим собой; мы можем себя обманывать наяву, но во сне мы над собой не властны, и все наши низменные страсти, все страхи, равно как и надежды, проявляются в снах), Виктор Афанасьевич решил больше к делу не прикасаться. Общее впечатление он получил, теперь осталось лишь подтвердить его или опровергнуть при личном общении.