Представьте спектакль театра «Док» или «Практики», показанный не в подвале на пятьдесят человек, а в большом зале на пятьсот мест или, как в театре Сатиры, на тысячу триста. Это нереально — столько сторонников новой драмы не соберешь. А пьеса, я считаю, должна идти в больших залах… Сейчас, говорят, настало время камерных тем и небольших аудиторий, но, извините, неплохому баритону, который любит попеть в дружеском застолье, бас Шаляпина всегда будет казаться излишком. Надо так петь, чтобы тебя ходили слушать не десять человек, а тысячи.
— Сейчас приходишь в магазин, книг много и изданы прекрасно, а почитать — нечего. Есть ли вообще сегодня литература?
— Она есть, конечно. Интересная, серьезная. Но хороших книг всегда было мало. А плохих много. Конечно, не так много, как сейчас. Ведь прежде существовала система экспертных оценок. Помните, была и литературная критика! Вещь достойная сразу оказывалась на слуху. Выходил «Алмазный мой венец» Катаева, новая книга Трифонова или Распутина, ее читала и обсуждала вся страна. Было то, что Шкловский называл «гамбургским счетом». Это, когда неприлично плохую вещь называть хорошей, тебе руки не подадут. Нам сейчас пытаются внушить, что любая оценка — дело вкуса. Ничего подобного! Есть хороший автомобиль, а есть плохой. И вкус тут ни при чем. Так же и в искусстве: есть хороший роман, а есть никуда не годный. Сейчас целенаправленно разрушены критерии. Литературное сообщество распалось на несколько тусовок, где нет «гамбургского счета», есть только деление на «своих и чужих». Написал наш — хорошо, написал чужой, пусть эта вещь уровня «Преступления и наказания», все равно — плохо. Причем здесь либералы стоят почвенников. Достаточно посмотреть имена лауреатов премий и у тех, и у других. Профессионалы ради идеологических принципов, из-за личной неприязни отказались от солидарного взгляда на литературу, от общей оценочной шкалы. Этим сразу же воспользовались бездари. Как у Достоевского: «Если нет Бога, какой я, к чертовой матери, штабс-капитан!» Если нет солидарных, объективных эстетических критериев, любой графоман может объявить себя гением. Поди докажи обратное! Читательский спрос тоже не показатель: продается сегодня не текст, а обложка. Человек покупает, а потом, открыв, обнаруживает, что читать это нельзя, как невозможно есть поддельные консервы. Назад в магазин он не пойдет, просто выбросит. Так оно и происходит…
— Но все же, как вы сказали, литература есть. А кого-то могли бы назвать — из современных писателей?
— Конечно. Есть симпатичные авторы. В старшем поколении — работают признанные мастера: Гранин, Бондарев, Распутин… Если говорить о моем поколении и тех, кто чуть моложе, я назвал бы Юрия Козлова, Веру Галактионову, Николая Ивеншева, Михаила Веллера, Марию Семенову… Если вспомнить постмодернистов, можно выделить того же Пелевина, он человек действительно талантливый. Из тех, кто помоложе, — Шергунов, Прилепин, правда, они больше тусуются, чем работают над словом, а последний, кажется, еще и в политику играет. У меня все время такое впечатление, что за его спиной кто-то стоит и дает ему дурные советы. Хороших писателей немало. К сожалению, их произведения тонут в потоке книг, которые за гранью добра и зла. Даже нельзя сказать, что это плохая литература. Это не литература вообще. Ведь писатель в меру отпущенного таланта работает с языком, создает свой художественный мир и так далее. А что делать с тем, кто занимается изготовлением книжной продукции — из разряда «продал и забыл». Я их предложил называть «ПИПами». ПИП — аббревиатура и означает «Персонифицированный Издательский Проект». За счет таких проектов зарабатывают деньги. Некоторые честные ПИПы прямо говорят, как Акунин: «Я не писатель, я — литературный проект…» Он прав. В книжной продукции все довольно лукаво. На передней обложке — имя, на задней — улыбающееся женское лицо или брутальная мужская физиономия, но это совсем не значит, что данный текст написал указанный автор. Там, может, десять человек сидят и лудят без остановки этот детективный цикл. Сейчас даже никто и не скрывает существование подобных литературных бригад. Это — поток. Это — производство.
— А это хорошо или плохо?
— Если это выдавать за литературу, то плохо. Если считать это досуговой продукцией, вроде кроссвордов, это нормально. Хотя не все так просто. Причем дело не в жанре. Скажем, рассказы Честертона или роман Богомолова «В августе 44-го» — досуговая литература? Нет, конечно, настоящая, высокая литература. Все дело в словесной материи. Литература — это язык. Если есть свой язык, а значит, собственное мировидение, свое представление о том, что происходит в жизни, тогда это литература. А если книгу открывают как кроссворд в электричке, то это — ПИПовщина и ничто иное. С тем же успехом можно столбы считать…
— Вас считают писателем, тонко чувствующим конъюнктуру. Это так?
— Конечно. Чувство насущного — одно из свойств таланта, уж извините за прямоту. Что такое конъюнктура? Это определенные темы, которые волнуют общество. Скажем, Тургенев, когда писал своих «Отцов и детей», был конъюнктурщиком? Конечно, был, ведь проблема нигилизма среди молодежи в ту пору была чрезвычайно актуальна. А Лев Толстой с его «Анной Карениной»? Он тоже в известной степени конъюнктурщик — ведь всех тогда волновал кризис буржуазной семьи. Поэтому, думаю, ничего в этом плохого нет. Конъюнктурность — признак того, что писатель чувствует общество, в котором живет. С другой стороны, не надо думать, будто писатель говорит себе: «Ага! Вот это сейчас надо — сяду-ка и быстренько напишу!» Пока будешь писать, все уже проскочит, станет прошлым, неинтересным. Мои вещи, которые считают наиболее конъюнктурными, вышли спустя много лет после их написания. Те же «Сто дней до приказа» не печатали семь лет. «ЧП районного масштаба» — пять лет. «Сто дней…» не пускала военная цензура. Повесть я написал в 80-м, а в 87-м, как по заказу, приземляется на Красной площади Руст, Горбачев радостно снимает всю военную «верхушку», и Андрей Дементьев — в ту пору главный редактор журнала «Юность» — ставит мою повесть в номер. Ему звонят из той самой военной цензуры и говорят: «Нам уже доложили. Вы поставили Полякова, мы все равно не пропустим…» И вдруг Дементьев роняет в ответ: «Вы бы лучше Руста не пропустили!» Дальше — пауза. Люди на там конце провода просто не нашлись, что сказать. Сейчас, спустя двадцать пять лет, я понимаю, что это было начало краха советской цивилизации.
— А вы как-то сказали, что, если бы знали, что произойдет с нашей армией в девяностые, не стали бы эту вещь писать?
— Да, такое настроение у меня периодически появлялось. Но тут ситуация довольно тонкая. Я хотел рассказать правду об армии. Это профессиональный долг писателя. Хорош доктор, который у вас нащупал опухоль, а говорит: «Что-то у вас печень расшалилась, батенька. Поменьше острого!» Гнать такого доктора взашей! С писателем то же самое. Он должен давать социально-нравственный диагноз максимально точный. Но мы были не готовы к тому, что подобные наши предостережения используют не для оздоровления, а для разрушения. Мы не понимали, что державу попросту «валят». Эта драма сродни той, что пережили писатели предреволюционной эпохи: Бунин, Куприн, Шмелев, Вертинский, Ходасевич… Сидели потом за границей и чесали затылки — чего ж нам, чертякам, не хватало? С одной стороны, я не мог иначе написать, так как это было бы ложью. А с другой стороны, когда я видел, как, орудуя моими «Ста днями…», уродовали армию, доводя ее до того состояния, в котором она находится и сегодня, мне было горько. Но что я мог сделать? Книга, как ребенок: назад в чрево не загонишь.