Святая земля (Изыск.)
Конфликт Обломоффа с православной церковью, которого он вовсе и не желал, и о котором еще недавно не мог даже и помыслить, достиг таких пределов, что Айзек встал перед вопросом: как жить дальше? Он был православным евреем, случайно углубившимся в вопросы богословия и философии так глубоко, дошедший до таких тайных глубин, что стал неугоден князьям как светским, так и церковным. Глубины, до которых он дошел, и до которых был вынужден докопаться, вовсе не поколебали его веры, – напротив, до этого малорелигиозный Айзек всем сердцем ощутил потребность в ежедневной молитве, во время которой он мог бы излить Богу свои страхи и свои сомнения. «Проклятая революция, – думал он, – проклятая революция, как же ты некстати подвернулась мне на пути, и разрушила основы того хрупкого мира, в котором я, худо-бедно, жил все последние годы!» Да, революция, в которую вошел он вместе со страной, задела его гораздо глубже и гораздо болезненнее, чем саму страну. В России давно уже наступила апатия и усталость от любых революционных порывов и действий, а сорокапятилетний Обломофф, как глубоко чувствующий и понимающий жизнь писатель, все еще барахтался в этом кровавом революционном болоте, и оно, разумеется, выходило ему боком. Ему хотелось тихой и мирной жизни в Крыму, ему хотелось спокойных бесед с понимающими священниками, и даже покаяния за свои безумные статьи, призывающие к реформации в родной ему православной церкви. Он даже готов был публично покаяться, и даже публично взойти на костер за свои призывы к грядущему Яну Гусу и Савонароле реформировать русскую жизнь и веру, но никто не верил, да и не хотел верить в его искренность: в Крыму его не пускали в православные храмы, а на Западе считали главным противником Кремля, идеологом сопротивления правящему в стране режиму, еще более страшным для этого режима, чем Борис Березовский и подобные ему изгои, уехавшие из страны, сидящие в тюрьме или еще находящиеся на свободе. Вдобавок ко всему ему с разных сторон предлагали деньги и помощь разные сомнительные личности и даже партии, желающие, чтобы он их возглавил своим авторитетом писателя и революционера.
«В России революционером, как, впрочем, и философом, становятся поневоле, это страна непрерывных революционеров и философов, – писал он в письме к одному из немногих сохранившихся у него друзей. – В России нельзя оставаться честным, не бросив вызов правящему в данный момент режиму, и нельзя не философствовать, изобретая пути к смене режима, если не хочешь оказаться законченным подлецом. Тот, кто не борется и не философствует в России, тот законченный негодяй и подлец, а кто борется и философствует, тот дурак и враг самому себе, как, впрочем, и всем остальным. Легче всего в России быть бессловесным скотом, но любого скота в итоге ждет позорная бойня. В России невозможно жить думающему и честному человеку, у которого всего два пути: или покончить с собой, или поджечь близлежащий храм, став законченным и отверженным Геростратом. Легче всего в России быть пациентом желтого дома, или юродивым на паперти храма, это единственные места, где человек не чувствует себя подлецом. Нельзя честно прожить в России и не ощупать себя подлецом! Лучше родиться в Африке или на Северном полюсе, чем рождаться в этой стране!» Такие же или подобные им мысли приходили к Обломоффу теперь ежедневно, и он высказывал их в редких письмах к друзьям, а также в дневниках, которых накопилось уже огромное количество. Впрочем, письма его и дневники теперь очень часто похищали, за ним велась слежка и даже откровенная охота, и он всерьез думал, что лучше бы его убили, и что дальше существовать в таком неопределенном положении он не может. Свой среди чужих, чужой среди своих, – вот как можно было бы охарактеризовать его нынешнее положение!
Наконец, чтобы хоть что-то изменить в жизни, Обломофф, которому, как мы уже говорили, исполнилось сорок пять лет, решил уехать в Израиль, куда его давно уже настойчиво приглашали друзья. Собственно говоря, это были даже не друзья, друзей у него давно уже не осталось, а просто люди, которые вообразили, что творчество Айзека является трамплином для их собственных амбиций и планов. Поддавшись на уговоры, Обломофф тайно покинул Аркадию, а фактически бежал отсюда, оставив в городе детства свой архив, свои надежды и свои иллюзии. Через день он уже стоял перед Стеной Плача в Иерусалиме и пытался дать определение тем мыслям и чувствам, что распирали его изнутри.
Источники, которыми мы располагаем, мало рассказывают о внешней стороне жизни Обломоффа в Израиле в тот период, когда он решился отречься от православия и принять иудаизм. Одни утверждают, что на это его сподвигли беседы с одним ученым раввином, которого встретил он у Стены Плача, и которому, по обычаю каждого русского человека, сразу же раскрыл свою душу. Раввин долго и горячо убеждал Айзека вернуться к своим историческим корням, забыть все разговоры о загадочной русской душе и стать наконец обыкновенным евреем, что сразу же положит конец всем его метаниям и сомнениям. Нам неизвестно, долго ли колебался Айзек, какие сомнение мучили его, и какие бури свирепствовали в его усталой душе. Все же он был больше русский, чем еврей, больше православный, чем иудей, вся его прошлая жизнь в России, все его писательство, все творчество Айзека, и даже его борьба и сомнения были именно русскими, присущими именно русскому человеку. И даже его желание раскаяться в своей прошлой жизни, припасть к стопам православной церкви и постричься в монахи, – а об этом искреннем желании Обломоффа у нас есть самые достоверные свидетельства, – даже его желание пострига было чисто русским, присущим именно русскому человеку. Видимо, только глубокое отчаяние, стремление хоть что-то изменить в своей жизни толкнули Обломоффа на такой отчаянный шаг, как смена веры. Вдобавок ему пришлось пройти через такую болезненную и даже во многом унизительную процедуру, как обрезание. Фактически, отказываясь от православия, он терял прежнюю жизнь, свою прежнюю веру, и даже свою борьбу и свою революцию, которые принесла ему именно Россия. Где-то в глубине русских снегов затерялись его дети, воспитываемые чужими людьми, и его сумасшедшая жена Марта, навечно, кажется, заключенная в какой-то психиатрической лечебнице. Там, позади, оставались его книги, написанные на русском языке и с русскими персонажами, там оставались его дневники, русские иконы, которые он долгие годы собирал, русские музеи и монастыри, которые он постоянно посещал, и русские могилы, рядом с которыми прожил он большую часть своей жизни. Безусловно, одно лишь отчаяние заставило его отречься от всего этого. Он бросился в новую веру и в новую жизнь, как бросаются в глубокую прорубь, выхода из которой уже нет.
«Кто я теперь, – писал он в своем иерусалимском дневнике, – человек без веры, без друзей, без семьи, без отечества? Вечно гонимый, оттолкнувшийся от одного берега и не приставший, кажется, прочно к другому? Русский ли я, еврей ли я, православный ли, иудей ли, или вообще перекати-поле, которое отовсюду гонит ветер непонимания и вражды, и которому нет нигде ни пристанища, ни надежного крова? Куда я бегу, от чего спасаюсь, чего хочу достичь в жизни? Всеми проклятый, в том числе, кажется, и своими нынешними друзьями, которые не видят подлинной искренности в моем решении, враждебный себе и миру, чем кончу я свой странный путь?»