Я выждал два дня, прежде чем вернуться на виллу в Путеолах, чтобы как следует попрощаться с Марком Туллием: мне нужно было убедиться, что моя решимость достаточно сильна и переубедить меня не удастся. Но управляющий сказал, что Цицерон уже отбыл в Помпеи, и я тут же вернулся на ферму. С моей террасы открывался широкий вид на весь залив, и я часто стоял там, вглядываясь в необъятную голубизну, протянувшуюся от туманных очертаний Капри до самого мыса Мизенум
[83], и гадал, не находится ли мой друг на одном из мириадов виднеющихся там судов.
Но потом меня постепенно затянула рутинная жизнь на ферме. Близилось время сбора винограда и оливок, и, несмотря на свои поскрипывающие колени и мягкие руки книжного человека, я надел тунику и соломенную шляпу с широкими полями и работал вместе с остальными, поднимаясь с рассветом и отправляясь в постель, когда день угасал, – слишком вымотанный, чтобы думать.
Мало-помалу узоры прежней жизни начали тускнеть в моей памяти, как узоры оставленного на солнце ковра. Во всяком случае, мне так казалось.
У меня не было причин покидать свою ферму, кроме одной: там не было ванны. Хорошая ванна – вот то, о чем я скучал больше всего, не считая бесед с Цицероном. Я терпеть не мог мыться лишь холодной водой из горного источника и поручил построить купальню в одном из амбаров. Но это можно было сделать только после сбора урожая, поэтому каждые два или три дня я уезжал в одну из общественных бань, встречавшихся повсюду вдоль побережья. Я перепробовал много таких заведений – в самих Путеолах, в Баколи и в Байях, – пока наконец не решил, что баня в Байях лучше всех прочих благодаря природной горячей сернистой воде, которой славилась та округа. Клиентура там была утонченной: в нее входили вольноотпущенники сенаторов с вилл неподалеку, и я был знаком с некоторыми из них. Совершенно невольно я начал собирать последние римские сплетни.
Я выяснил, что игры Юния Брута прошли успешно: средств на них не пожалели, хотя сам претор там и не присутствовал. Для такого случая Брут собрал сотни диких зверей и, отчаянно нуждаясь в шумном одобрении народа, отдал приказ, чтобы все звери до последнего пошли на сражения и охоты. Были также музыкальные представления и пьесы, в том числе «Терей»
[84], трагедия Акция
[85], полная упоминаний о преступлениях тиранов: очевидно, пьесу встретили понимающими аплодисментами.
Но, к несчастью для Брута, его игры, хоть и щедрые, быстро затмило еще более пышное представление, которое Октавиан дал сразу после них в честь Цезаря. То было время знаменитой кометы, хвостатой звезды, ежедневно появлявшейся за час до полудня – мы видели ее даже в сверкающих солнечных небесах Кампании – и наследник Гая Юлия объявил, что это не что иное, как сам Цезарь, возносящийся на небеса. Мне сказали, что это произвело огромное впечатление на ветеранов убитого диктатора, и репутация и известность юного Октавиана начали стремительно взмывать вверх вместе с кометой.
Спустя некоторое время после тех событий я как-то лежал после полудня в бане – в горячем бассейне на террасе, выходящей на море, – и ко мне присоединились несколько человек. Вскоре я понял по их разговорам, что они – служащие Кальпурния Пизона. В Геркулануме, милях в двадцати отсюда, у Пизона был настоящий дворец, и, полагаю, эти люди решили прервать свое путешествие из Рима, чтобы закончить его на следующий день. Я не подслушивал нарочно, но глаза мои были закрыты, и они могли подумать, что я сплю. Как бы то ни было, я быстро сложил воедино обрывки сенсационных сведений о том, что Пизон, отец вдовы Цезаря, напрямую атаковал Антония в Сенате, обвинив его в воровстве, подлоге и измене, а также в том, что цель Антония – еще одно диктаторство и что он направляет народ на дорогу второй гражданской войны.
– Да, больше ни у кого в Риме не хватает храбрости такое сказать – теперь, когда наши так называемые освободители или прячутся, или бежали за границу, – проговорил один из служащих Пизона – и я с внезапной острой болью подумал о Цицероне, которому очень бы не понравилось, что с места поборника свободы его вытеснил не кто-нибудь, а Пизон.
Я подождал, пока они уйдут, прежде чем выбраться из бассейна. Помню, что, размышляя об услышанном, я подумал: надо бы послать сообщение Марку Туллию. Я уже двинулся к тому месту в тени, где стояли столы, когда появилась женщина, несшая стопку свежевыстиранных полотенец. Не скажу, что я сразу ее узнал – прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как я ее видел, – но, сделав несколько шагов мимо, я остановился и оглянулся. Она сделала то же самое. И вот тут я ее узнал! Это была та самая рабыня, Агата, которую я выкупил на свободу, прежде чем отправиться в изгнание с Цицероном.
Это история Марка Туллия, а не моя, и уж точно не история Агаты. Тем не менее жизни нас троих переплелись, и, прежде чем вновь вернуться к главной теме своего повествования, я уделю некоторое внимание Агате. Полагаю, она его заслуживает.
Я познакомился с нею, когда ей было семнадцать и она была рабыней в банях громадной виллы Луция Лициния Лукулла в Мизенуме. Ее вместе с родителями, теперь уже покойными, захватили в плен в Греции и привезли в Италию в числе военных трофеев Лукулла. Красота, нежность и тяжелое положение этой девушки тронули меня. В следующий раз я увидел ее в Риме: она была одной из шести домашних рабов, вызванных свидетелями на суд над Публием Клодием, чтобы подтвердить утверждение Лукулла, что его бывший шурин Клодий совершил в Мизенуме инцест и адюльтер с его, Луция Лициния, бывшей женой. После этого я мельком видел Агату еще раз, когда Цицерон посетил Лукулла перед тем, как отправиться в изгнание. Тогда мне показалось, что в душе она сломлена и полумертва.
У меня имелись небольшие сбережения, и в ту ночь, когда мы бежали из Рима, я отдал эти деньги Аттику, чтобы он мог ради меня выкупить Агату у хозяина и дать ей свободу.
Много лет я продолжал высматривать ее в Риме, но так ни разу и не увидел.
Ей было тридцать шесть, и для меня она была все еще красива, хотя по ее лицу с морщинками и худым рукам я понял, что ей до сих пор приходится тяжко работать. Казалось, она была смущена и тыльной стороной руки то и дело отбрасывала назад выбившиеся пряди седых волос. После нескольких неловких любезных фраз наступило тяжелое молчание, и я вдруг понял, что говорю:
– Прости, что отрываю тебя от работы, – у тебя будут проблемы с хозяином бани.