Цицерон уже слышал о случившемся в Сенате и на собрании народа, но захотел, чтобы я продекламировал свои конспекты звучавших там речей. Когда я закончил, он спросил:
– Значит, противодействия не было?
– Никакого.
– А ты вообще видел Октавиана?
– Нет.
– Нет… Конечно, нет… Да и с чего бы тебе его видеть? У Антония есть деньги, легионы и консульство, а у Октавиана нет ничего, кроме заимствованного имени. Что же касается нас, мы даже не осмеливаемся показаться в Риме… – Он в отчаянии ссутулился, прислонившись к стене. – Я скажу тебе кое-что, Тирон, только это между нами: я начинаю желать, чтобы мартовские иды никогда не случались.
На седьмой день июня Брут с Кассием должны были держать семейный совет в Антии, чтобы решить, какие дальше предпринять шаги. Цицерона пригласили присутствовать, и он попросил меня сопровождать его.
Мы вышли рано, спустились с холмов, едва встало солнце, и по болотистой земле направились к побережью. Поднимался туман. Я помню кваканье лягушек-быков и крики чаек. Марк Туллий же почти не разговаривал.
Перед самым полуднем мы добрались до виллы Брута. Это был прекрасный старый дом на самом берегу со ступенями, вырезанными в скале, которые вели вниз, к морю. Ворота охранял сильный караул из гладиаторов, группа бойцов патрулировала окрестности, а еще несколько отрядов виднелись на берегу – думаю, всего там было около сотни вооруженных людей.
Брут вместе с остальными ожидал в крытой галерее, полной греческих статуй. У него был напряженный вид, и его знакомое нервное притоптывание ногой бросалось в глаза сильнее, чем когда-либо.
Он рассказал, что уже два месяца не выходит из дома – это было удивительно, учитывая, что он являлся городским претором и ему не полагалось находиться вне Рима больше десяти дней в году. Во главе стола сидела его мать, Сервилия, а также присутствовали его жена Порция и сестра Терция – жена Гая Кассия. Наконец, там был Марк Фавоний, бывший претор, известный под прозвищем Обезьяна Катона благодаря близости к дяде Брута. Терция объявила, что Кассий скоро прибудет.
Цицерон предложил, чтобы я заполнил время ожидания детальным отчетом о недавних дебатах в Сенате и на народном собрании, после чего Сервилия, которая до сего момента не обращала на меня никакого внимания, перевела на меня свои свирепые глаза и сказала:
– О, так это твой знаменитый шпион?
Она была Цезарем в женском платье – лучше я не могу ее описать: быстро соображающая, красивая, надменная, твердая, как скала. Диктатор наделил ее щедрыми дарами, включавшими поместья, конфискованные у врагов, и огромные драгоценности, отобранные им в завоеваниях, однако, когда сын Сервилии организовал его убийство и ей доставили весть об этом, ее глаза остались сухими, как драгоценные камни, которые подарил ей бывший возлюбленный. И в этом она тоже была похожа на Гая Юлия. Она внушала Цицерону легкий благоговейный трепет.
Запинаясь, я справился с расшифровкой своих записок, все время сознавая, что Сервилия пристально на меня смотрит. В конце она сказала с превеликим отвращением:
– Уполномоченный по сбору зерна в Азии! И ради этого был убит Цезарь – чтобы мой сын мог стать торговцем зерном?
– И все равно я думаю, что он должен принять это назначение, – сказал Цицерон. – Это лучше, чем ничего, – и уж определенно лучше того, чтобы оставаться здесь.
– По крайней мере, в последнем пункте я с тобой согласен, – отозвался Брут. – Я не могу больше прятаться от людских глаз. С каждым днем я все больше теряю уважение. Но – Азия? Нет, что мне на самом деле нужно – так это отправиться в Рим, чтобы делать то, что всегда делает городской претор в такое время года: организовать Аполлоновы игры
[82] и показаться римскому народу.
Его выразительное лицо было полно му́ки.
– Ты не можешь отправиться в Рим, – ответил Марк Туллий. – Это слишком опасно. Послушай, потерю остальных из нас более или менее можно пережить, но не твою, Брут, – твое имя и твоя слава делают тебя великим объединяющим лозунгом свободы. Мой тебе совет – прими назначение, проводи вдали от Италии, в безопасности, благородную общественную работу и ожидай благоприятных событий. Все меняется, а в политике все меняется всегда.
В этот миг появился Кассий, и Сервилия попросила Цицерона повторить то, что он только что сказал. Но если Брута напасти превратили в благородного страдальца, то Кассия они привели в ярость, и он начал стучать кулаком по столу:
– Я не для того пережил бойню в Каррах и спасся в Сирии от парфян, чтобы стать сборщиком зерна в Сицилии! Это оскорбление!
– Ну, и что же ты тогда будешь делать? – спросил Марк Туллий.
– Покину Италию. Взойду на корабль. Отплыву в Грецию.
– Греция, – заметил Цицерон, – скоро станет порядком многолюдной, в то время как в Сицилии, во-первых, безопасно, во-вторых, ты исполнишь свой долг, как добрый сторонник конституционного правления, а в-третьих, будешь ближе к Италии, чтобы воспользоваться благоприятными возможностями, когда они появятся. Ты должен быть нашим великим военачальником.
– Какого рода возможностями?
– Ну, например, Октавиан все еще может доставить Антонию всевозможные неприятности.
– Октавиан? Это одна из твоих шуточек! Куда больше вероятность того, что он набросится на нас, чем затеет ссору с Антонием.
– Вовсе нет… Я видел мальчика, когда тот был на Неаполитанском заливе, и он вовсе не так дурно настроен по отношению к нам, как ты думаешь. «Мне нужно мое наследство, а не месть», – вот его собственные слова. Он – настоящий враг Антония.
– Тогда Антоний его раздавит.
– Но сперва ему придется раздавить Децима, и вот тогда начнется война – когда Антоний попытается отобрать у него Ближнюю Галлию.
– Децим, – горько проговорил Кассий, – человек, который подвел нас больше любого другого. Подумайте только, что мы могли бы сделать с теми двумя его легионами, если б он привел их в марте на юг! Но теперь уже слишком поздно: македонские легионы Антония превосходят его в численности два к одному.
Упоминание о Дециме Бруте как будто прорвало плотину. Обвинения хлынули из уст всех сидящих за столом, особенно из уст Фавония, по мнению которого Децим должен был предупредить всех, что он упомянут в завещании Цезаря:
– Это восстановило против нас людей больше всего остального!
Цицерон слушал, расстраиваясь все сильнее. Он вмешался, чтобы сказать, что нет смысла плакать над прошлыми ошибками, но не смог удержаться и добавил:
– Кроме того, если уж говорить об ошибках, не беспокойтесь о Дециме: семена нашего нынешнего затруднительного положения были посеяны, когда вы не смогли созвать совещание Сената, не смогли сплотить людей вокруг нашего дела и не смогли перехватить власть в республике.