И Венеция, казалось, была создана для них. Еще со времен крестовых походов город обзавелся не просто обильной добычей: он присвоил себе и представление о красоте, слегка видоизменив его и сделав своим собственным. Его архитекторы стали копировать ажурную каменную вязь Востока и строить дворы, отгороженные аркадами, вывернув их наизнанку, так что отныне уединенная скромность внутренних убежищ исподволь, но все-таки выставлялась в Венеции напоказ. То, что в Алеппо выглядело непроницаемым, становилось доступным в Венеции. Любой мог пройти по одной из бесчисленных улиц и заглянуть в искусно вырезанное в камне отверстие, чтобы увидеть, как Сосия и ей подобные получают свои честные и бесчестные удовольствия. А она знала, что за ней наблюдают, и от этого наслаждение становилось еще острее.
Если Сосия и боялась каменных львиных морд, установленных на некоторых стенах Венеции, зияющие пасти которых ждали очередной порции доносов и клеветы, то ничем не выдавала своих чувств. Она лишь старалась побыстрее пройти мимо, направляясь по своим делам.
* * *
В одном Рабино был прав насчет своей жены. Сосия была рождена совсем не для той жизни, которую вела сейчас.
Ее родители, как показалось ему во время краткой встречи с ними, выглядели достойными и милыми людьми. Значит, решил Рабино, с девочкой что-то случилось. Его подозрения лишь окрепли, когда он заметил, что, прощаясь с Сосией, мать избегала смотреть на нее.
Рабино не знал, что мать не могла заставить себя взглянуть дочери в глаза с того самого дня, как семья бежала с гор Далмации.
В то свинцово-серое декабрьское утро тяжелые шаги, донесшиеся из леса, наполнили их сердца и души ужасом, воплотившись в конце концов в высокие фигуры худых, как щепки, людей, чьи силуэты зловеще выделялись на бледном золоте поля.
Сосия так и не рассказала Рабино о том, что было дальше: о том, как задушили удавкой дедушку и избили бабушку, о том, с каким жутким хлюпающим звуком их сморщенные лица превратились в кровавое месиво. О том, сколь жалкой оказалась на поверку родительская хитрость, когда они укрыли детей в деревянной клети, зарыв ее в куче навоза. Солдаты прекрасно знали все эти глупые крестьянские уловки. Они и сами были крестьянами, когда под рукой не оказывалось более прибыльного занятия.
Они стали тыкать в кучу навоза вилами, нимало не заботясь об осторожности. Детей, заходящихся криком и окровавленных, перепачканных навозом, выволокли наружу и оставили сидеть; они растерянно моргали и отчаянно сосали большие пальцы. Солдаты острым концом вил отшвырнули малышку на стог сена, где она и замерла в пугающей неподвижности. Младшие дети их тоже не интересовали. Зато один из них ухватил брыкающуюся Сосию за шиворот и поднял над кучей навоза. Солдаты заглянули ей под юбку и переглянулись. Она завизжала и забилась еще отчаяннее.
– Она созрела, – сказал один.
– Думаешь?
– Ну, я так точно созрел.
– Тогда вперед. Что тебя останавливает? Венецианцы еще не берут за это налог, верно?
– Венецианцы побрезгуют такой худышкой. Они даже не посмотрят в ее сторону и пальцем ее не тронут, эту грязную маленькую сербку.
– Красавицей ей тоже не стать, – заметил его спутник.
– Ей вообще никем не стать, – зловеще рассмеялся второй, помахивая огромным ножом для разделки свиней.
Они сошлись на том, что забавнее будет подвергнуть ее пыткам, чем совокупляться с нею.
Единственный из солдат, носивший некое подобие формы, демонстративно отвернулся, когда трое мужчин подошли к девочке, схватили ее за руки и за ноги и распяли, словно на кресте, под бесцветным небом. Четвертый провел своим стилетом по взмокшему лбу, чтобы увлажнить его. Кровь шумела у Сосии в ушах, заглушая все остальные звуки: она уже не слышала, о чем они говорят. Ее била сильная дрожь, и органы чувств отказали ей: каждый удар сердца, словно лопатой, зачерпывал новую гору снега из огромного сугроба и обрушивал на нее. Еле слышно прозвучал ее жалобный крик; рот ее наполнился желчью, и она едва не задохнулась.
Они разорвали на ней платьице и вырезали огромную букву S у нее на спине, узнав, как ее зовут, у остальных детей. Она плакала и стонала, извиваясь на колу, а они гоготали, глядя на нее.
После того как солдаты скрылись в лесу, из своего укрытия в амбаре вышли родители Сосии. Отец Сосии снял ее с черенка вил, и она повалилась в грязь. Она подбежала к матери, схватила ее за руки и попыталась обнять ими себя, но тщетно. Никто не желал смотреть на Сосию, и, когда она попробовала забраться матери на колени, та грубо оттолкнула ее в сторону.
В простодушной горячности детства она решила умереть как можно скорее, отказавшись от пищи и воды. Больше ей их не предлагали.
Умереть у нее почему-то не получилось. Рана быстро зажила, даже не воспалившись. Физически Сосия не пострадала. Но боль утраты, вызванная тем, что мать отказывалась взглянуть ей в глаза, ранила куда сильнее, проникнув глубоко под кожу.
Она изменилась и стала другой.
Она перестала плакать; она, у кого с самого детства глаза были на мокром месте, а душа всегда оставалась нежной и ранимой. Она никогда не заговаривала о том, что случилось. Загадкой осталось и то, что она смогла понять из обращенных к ней слов мужчин. Она не вспоминала их, как и самих солдат. Но их жестокие взгляды исчеркали ей лицо, а грубые фразы начали складываться в ее собственные предложения. Предложения эти неизменно были краткими, а смысл, который она в них вкладывала, был смутным и неясным. Взгляд ее сочился ядом, а рука без раздумий отвешивала шлепки и оплеухи остальным детям. Сосия вдруг превратилась в василиска, которого следовало бояться.
Через несколько часов после ухода солдат семья снялась с насиженного места. Отец Сосии закрыл школу, оставив на двери полную сожаления и раскаяния записку. Они спустились с гор на равнину. Сосия запрыгнула на телегу в самый последний момент. Ее не приняли с распростертыми объятиями, но и не оттолкнули.
Они с опаской въехали в обнесенный крепостными стенами порт Зара, ища способа попасть в Венецию, где, как рассказывали грузчики в доках, всегда требуются умелые руки и знания: город был настолько богат, что нуждался в постоянном притоке рабочей силы, дабы поддерживать свое роскошное существование. В тени крепостной стены Зары, украшенной изображением крылатого венецианского льва, отец договорился о проезде с капитаном-греком, который забыл упомянуть о том, что из материковой части города евреев изгоняют.
Серые, словно корабельные крысы, в предрассветных сумерках они сошли на берег в Местре
[22], откуда в Венецию уже можно было добраться по суше. Вокруг прибывших купцов тут же забурлила шумная толпа носильщиков, но на беглецов они бросали столь презрительные взгляды, что те почли за благо немедленно убраться из запруженных людьми доков.