Но стоило ли ей опасаться? Что бы мог злоумышленник сделать, да будь у него хоть пушка, оказавшись на главном проспекте Москвы рядом с четырьмя мужиками? Этот вопрос, похоже, потом даже не встал.
Один из компании жил в том же доме, что и певица, но проявил деликатность и дал возможность «влюбленным» завершить прогулку наедине. Пара молча дошла до того подъезда, где располагалась квартира певицы… «Боясь, что угроза будет приведена в исполнение, — писала она назавтра в своем «объяснении», неосознанно пользуясь привычным клише тех времен: каждый день приводили в исполнение смертные приговоры, — я сняла с себя меховое пальто и отдала грабителю. Он, демонстрируя свое благородство, а на самом деле, конечно, от страха быть пойманным прямо с уликой в руках, отказался от своего воровского намерения и вернул мне пальто, сказав, что оно сбережет мне голос. Я не знала, что он задумал. Все еще боясь его и стараясь задобрить, я отдала ему все деньги, которые у меня были с собой, точную сумму назвать не могу, потому что не помню, я их не считала, но приблизительно тысячи две или три. Он взял и ушел. /…/ Как только я в полуобморочном состоянии добралась до квартиры, сразу же позвонила в милицию».
Певица, судя по всему (какого-либо документа, подтверждающего это, я в материнском архиве не нашел), действительно позвонила сразу, потому что милицейский патруль, срочно выехавший с Петровки, задержал одинокого мужчину все на той же, по-прежнему пустынной, улице Горького — он шел в обратном направлении и был обнаружен на подходе к Пушкинской площади. Из протокола задержания мама выписала две такие подробности: «одет в пальто нараспашку» (температура была минусовая — наверно, потому эта деталь и отмечена) и совершенно трезв («никаких признаков опьянения не обнаружено»). При личном обыске были изъяты трофейный немецкий браунинг, морской кортик и деньги в сумме четырех тысяч двухсот рублей. Так что сбивчивый, но полный важной конкретики рассказ певицы, записанный милицейским дежурным по телефону, сразу же нашел свое подтверждение.
Правда, впопыхах, как видно, певица забыла отметить, что в подъезде дома, где находится ее квартира, круглосуточно дежурила лифтерша. Наутро та подтвердила в милиции, что певицу провожал до дома какой-то мужчина, что они «мирно поговорили минут пять», а потом расстались, и что, проходя мимо нее, певица никак не выдала свое отношение к тому потрясению, которое она испытала: «Прошла, как ни в чем не бывало, и пожелала спокойной ночи».
Между тем, у лифтерши был телефон — позвонить в милицию было можно сразу же, не теряя драгоценного времени. Но в стрессовом состоянии человек не всегда поступает разумно, да и, скорее всего, лишь закрыв на все замки дверь своей квартиры, певица могла, наконец, почувствовать себя в безопасности. Так что никакой поправки в уже сложившуюся схему ночного происшествия показания лифтерши не внесли.
Имя задержанного, в отличие от имени потерпевшей, не вижу надобности скрывать: Николай Николаевич Васецкий, 1909 года рождения, демобилизованный из военно-морского флота по болезни и по ранению капитан третьего ранга, служивший до этого в одном из штабных подразделений на Балтике, а к моменту задержания нигде не работавший, из-за чего милицейский чин написал в протоколе задержания: «лицо без определенных занятий». Уже одно это звучало, как криминал…
Впрочем, криминалом все выглядело и без поспешной записи протоколиста. Притом — криминалом весьма тревожным. Дело даже не в том, что Васецкий подходил под статью о разбое («вооруженное нападение с целью завладения имуществом, сопряженное с угрозой насилия, опасного для жизни и здоровья лица, подвергшегося нападению»). Ему предстояло еще отвечать за незаконное хранение огнестрельного и холодного оружия, что само по себе, даже если бы он не напал на певицу, могло обернуться не одним годом тюрьмы. К тому же браунинг был заряжен и находился в полной готовности к употреблению по прямому своему назначению. И с этой-то вот игрушкой в кармане демобилизованный капитан разгуливал по ночной Москве! По самому ее центру! В сорок пятом году! Хоть и после войны, но все-таки — в сорок пятом…
Сначала Васецкому показалось, что он задержан в ходе «обычной» проверки ночных прохожих, не имевшей отношения к нему непосредственно: полгода, прошедшие после победного Мая, не вытравили из сознания обычаи военной поры, когда никто не удивлялся бдительности милицейских постов, проверявших в ночное время документы у всех прохожих без исключения. Похоже, капитан не встревожился и оттого, что у него изъяли оружие: какой боевой офицер обходился тогда без него, а морской офицер — еще и без кортика? Дать объяснение этой милицейской находке — так ему, наверно, казалось — не представляло никакого труда. Насторожил, однако, вопрос: «Какая часть денег, которые у вас изъяты, принадлежит лично вам?» — «Все мои», — уверенно ответил Васецкий, после чего был водворен в камеру до утра, когда им стали заниматься совсем другие товарищи.
От них-то он и узнал — это уже его, разумеется, версия, — что минувшей ночью совершил «покушение на ограбление гражданки такой-то», хотя письменного заявления об этом «такая-то» еще не прислала. Васецкий категорически отверг это «вздорное обвинение», настаивая на явке той самой гражданки, дабы она сама опровергла «гнусную клевету или, если ее действительно хотели ограбить, при опознании сняла бы (с него) подозрения».
Гражданку вызвали, но она, естественно, не явилась «по причине занятости в театре». Новых вызовов не последовало: факт совершенно немыслимый и более чем красноречивый. Не знаю, использовал ли как-то защитник Васецкого — потом, во время процесса — это беспримерное нарушение закона. Но сам разгневанный капитан, не склонный с рабской покорностью идти на эшафот, в устной и письменной форме потребовал «оградить» его — «честного офицера Краснознаменного Балтийского флота, имеющего боевые награды» — от «клеветнических измышлений и шантажа», от попытки «повесить» на него преступление, возможно, совершенное кем-то другим.
Вместо ограждения следователь военной прокуратуры Гулько предложил ему, «не торопясь, получше подумать», а потом чистосердечно признаться, с какой целью он «разгуливал с заряженным и готовым к выстрелу пистолетом по центру Москвы в ночное время», пообещав, в случае отказа от покаянного признания, «впаять, кроме разбоя, еще такую статью, от которой тот закачается». Васецкий думал, не торопясь, но ни в чем не признался.
Гулько сдержал общание. То есть — впаял.
Мама к тому времени уже перешла в адвокатуру, покинув — не по своей воле и не по своей вине — пост начальника юридического отдела Всесоюзного Радиокомитета. Работая на радио, она встречалась, а то и была близко знакома, со многими людьми искусства, прежде всего с музыкантами и вокалистами, но певицу, оказавшуюся в центре загадочной криминальной истории, о которой судачили московские сплетники, лично не знала. Зато имя ее знала отлично и слышала ее, конечно, не раз — и в театре, и в концертах, и по радио. Оттого и сразу же согласилась на участие в процессе, где певица значилась потерпевшей.
Впрочем, место, которое маме было отведено, назвать участием в процессе можно было разве что с очень большой натяжкой. Маме позвонил ее сокурсник по университету Евгений Давыдович Лури, возглавлявший тогда юридический отдел Комитета по делам искусств, и попросил помочь знаменитой солистке. «Она залетела в интересное положение», — такую он, хохмач и пересмешник, дал дефиницию той роли, которую на этот раз певице предстояло занять. Не на сцене, а в зале суда. С точки зрения юридической положение было не так уж и интересным, зато, безусловно, странным и непонятным. Хотя бы уже потому, что в обвинительном заключении певица именовалась и потерпевшей, и свидетельницей одновременно.