Стены занимал ясный в своем великолепии ряд вынырнувших из этого тумана картин, подобных выстроившимся участникам закончившейся битвы, гордых в своем поражении. Одна из них победила, и она принадлежала его кисти.
Дуайт Лэнгли кивнул, улыбнулся, произнес слова, которых не мог услышать, и разобрал доносящиеся из толпы негромкие шепотки.
– Кей Гонда, конечно… Гонда… Посмотрите внимательно на эту улыбку… на этот рот… Кей Гонда… Значит, он… и она… Как вам кажется?.. Ну, нет! Боже мой, да он ведь даже не знаком с ней… Уверяю тебя… Он никогда не видел ее, говорю же… Это настоящая Кей Гонда… Кей Гонда… Кей Гонда…
Дуайт Лэнгли улыбался. Он отвечал на вопросы, которых не мог вспомнить, уже отвечая. Он запоминал душившие его испарения духов. Он запоминал огни и руки, пожимавшие его ладонь; a еще слова, слова, о которых молил, которых так долго ждал от старых лысых голов, определявших его судьбу, а также судьбы сотни подобных ему художников, и от очкастой журналистки, все старавшейся выпытать у него, где именно он родился.
А потом кто-то положил ему руку на плечи, кто-то тряхнул, кто-то рявкнул у самого уха: «А чё, теперь пора отмечать, пора отмечать, старина Лэнни!» – и его поволокли вниз по бесконечным лестницам, усадили в чью-то открытую машину, и холодный ветер затрепал волосы на его непокрытой голове.
Потом они сидели в ресторане, упираясь животами в края столов, ощущая спинами другие края, и официанты проскальзывали между столами, высоко подняв блюда. Дуайт Лэнгли не знал, сколько столов занимает его компания, все или только несколько. Однако он твердо знал, что на него смотрят, слышал отзвуки своего имени, гулявшие над столами, и выглядел при этом недовольным, хотя не пропускал мимо ушей ни единого звука. Бокалы желтели и искрились, потом становились пустыми, багровели, рассыпая красные искры, опустошались снова, становились молочно-белыми, и взбитые сливки перетекали через края на стол… некто, сидевший напротив него, уже громким голосом требовал имбирного эля.
Дуайт Лэнгли наклонился к столу; прядка черных волос прилипла к его лбу, на загорелом лице блеснули белые зубы. Он говорил:
– Нет, Дороти, я не буду позировать тебе.
Тряхнув прямыми, густыми, явно нуждавшимися в стрижке волосами, девушка заскулила:
– Да ладно, Лэнни, как художник ты выдохся, честно говорю, ты выдохся как художник, тебе надо быть натурщиком. Разве кто-нибудь видел такого очаровательного натурщика? Ты погубишь мою карьеру, если не согласишься позировать мне, погубишь, понял.
Кто-то разбил бокал. Кто-то другой завопил во всю глотку:
– А где музыка? Что, вообще нет никакой музыки? Любой, какой угодно? Вот тебе и раз!
– Лэнни, друг мой, эта желтизна… желтизна волос женщины на твоей картине… совершенно новый колер… я называю его желтым только потому, что нет подходящего имени… только это не желтый… это совершенно новый цвет, ты создал его… Сдери с меня кожу, ничего подобного не придумаю.
– И не пытайся, – проговорил Дуайт Лэнгли.
Некий обладатель широкой побагровевшей физиономии сунул в руку официанта мятую банкноту, бормоча:
– Просто на память… маленький сувенирчик… для того, чтобы запомнил, что имел честь прислуживать величайшему художнику двадцатого века… черт, вообще величайшему из всех художников!
А потом они снова ехали, одна из машин отстала, и, проезжая мимо, они услышали громкий спор с регулировщиком уличного движения.
А потом они оказались в чьих-то апартаментах, и девушка с торчащими вперед зубами, ходившая без чулок, но в очень короткой юбке, взбивала коктейли в молочной бутылке. Кто-то включил радио, кто-то, фальшивя, заиграл на пианино Военный марш Шуберта. Дуайт Лэнгли сидел на широкой тахте, застеленной блеклым кретоном
[7], a большинство других гостей на полу. Какая-то пара пыталась танцевать, спотыкаясь о протянутые ноги.
Некто, дыша чесноком, конфиденциально шептал ему на ухо:
– Вот и все, Лэнни, все беды закончились, так ведь? Скоро у подъезда тебя будет ждать «Роллс-ройс», а не старая развалюха, так?
– А скажи, Лэнни, ты знаешь, кто пригласил тебя в удобное время попить чайку? Знаешь? Сам Мортимер Хендриксон!
– Нет!
– Да. A если этот парень сказал, что человек состоялся, значит, так и есть!
– А ты видел, – зудела нестриженая девица, – а ты когда-нибудь видел у мужчины такие длинные ресницы, как у Лэнни?
Кто-то разбил бутылку. Кто-то с раздражением забарабанил в дверь в ванную комнату, подозрительным образом оказавшуюся запертой слишком давно. Женщина с длинным черным мундштуком в руках настаивала на том, что надо послушать по радио выступление какой-то евангелистки.
Явившаяся лендледи в купальном китайском халате приказала всем утихнуть и начала стучать в дверь ванной.
Кто-то рыдал над высоким бокалом.
– Лэнни, ты гений, вот кто ты, гений, Лэнни, и всё тут, a мир гениальность на дух не переносит…
Молодой человек, шевеля накрашенными губами, заиграл на пианино «Лунную сонату».
Дуайт Лэнгли лежал поперек невысокой тахты. Худощавая и грудастая, стриженная бобриком под мальчишку блондинка, положив ему голову на плечо, ерошила пальцами его волосы.
Кто-то притащил непочатую галлонную бутыль.
– Ну, за Лэнни!
– За будущее Лэнни!
– За Дуайта Лэнгли, штат Калифорния!
– За величайшего художника, который…
Дуайт Лэнгли произнес спич.
– Горчайшим мгновением в жизни художника является миг его триумфа. Свое одиночество он может осознать, лишь оказавшись посреди толпы. Художник – это горн, вызывающий на битву, в которой никто не хочет участвовать. Художник – это чаша, поднесенная им людям, чаша, наполненная его же собственной кровью, однако он не может найти жаждущего. Мир не видит и не хочет видеть того, что открыто ему. Но я не боюсь. Я смеюсь над людьми. Я презираю их. В презрении моя гордость. В моем одиночестве моя сила. Я призываю людей настежь распахнуть двери своих сердец для самого святого из того, что свято, однако эти двери остаются запертыми… запертыми… навсегда… о чем это я… ах, да… навсегда…
Было уже далеко за полночь, когда автомобиль высадил Дуайта Лэнгли у дверей его собственной студии, на тихой, задремавшей под сенью пальм улочке.
– Нет, – чуть пошатнувшись, он помахал сопровождавшим, – нет, я не хочу, чтобы вы поднимались… я хочу побыть в одиночестве… в одиночестве…
Он торопливо пошел по опрятной лужайке к выставленному у двери знаку: Дамские шляпки на заказ. Строчка: 5 центов за ярд. Над открытой аркой у входа висел испанский фонарь. В окне по одну сторону входа между вуалевыми занавесками уныло чахли две шляпки на деревянных болванках. В окошке с другой стороны двери находился плакат со звездами и полумесяцем, гласивший: Мадам Занда Психолог и Астролог. Не стоит волноваться. Ваше будущее за Один Доллар.