Какая неудобоваримая смесь чувств, идей, мнений! Застоявшийся неподвижный воздух над постепенно скукоживающейся душой. В моем случае — история искусства вместо искусства, опыты с каллиграфическими построениями за письменным столом, чтение Рильке, созерцание голубовато мерцающих в отраженном свете фасадов Мюнхена или Рима. Мир казался мне пейзажем, убегающим вдаль за зеленью какого-нибудь парка, с неотчетливыми контурами из-за своеобразно рассеянного света; иллюзии фланера — от Променадеплац до Пьяцца-Навона, от Азамскирхе до Сан-Миниато-аль-Монте. Но время от времени — поистине великие мгновения: магическая белизна стен церкви Санта-Мария-ин-Козмедин, вид на горы Умбрии с холма, на котором лежит Орвието. Музыкальные моменты: с лакированной черноты вращающегося диска, исписанного звуками, срывались жемчужные синкопы двух роялей, первое предчувствие джаза. Я знакомился с содержимым книжных полок в букинистических магазинах, отыскивал среди них импрессионистов; но, сидя у маленького старого господина Фрицля, который всегда рассказывал мне о своих снах наяву и демонстрировал свою библиотеку романтиков, я хватался не за Э.Т.А. Гофмана, не за «Золотой горшок», в котором варилось питательное блюдо, а за лирические шоколадки. И все-таки я уже нащупал след искусства, понимал его, сидя в зрительном зале «Каммершпиле» на «Цимбелине» в постановке Фалькенберга, волшебника, извлекавшего из колодцев фантазии поэтически сгущенный мир; и когда я видел на сцене лежащих влюбленных и слушал, как они разговаривают, словно во сне, все во мне сливалось в глубокое, исполненное страха чувство жизни. И еще сегодня, сидя в театре, в секунды, предшествующие поднятию занавеса, я думаю о том, что когда-то должен буду умереть.
Это я копирую свой тогдашний стиль. Правда, бывали и инъекции противоядия. Кто-то привел меня к д-ру Херцфельду, высокому, астенического сложения черноволосому человеку с орлиным носом и поблескивающими стеклами очков. Иногда, вечерами, я слушал у него в узком кругу Шекспира. Суверенный почитатель перевода Шлегеля и Тика, отчаянный ненавистник Гёте, он как раз читал вслух и интерпретировал «Антония и Клеопатру», очень лаконично, выделяя лишь некоторые элементы формы этого произведения, раскаленного, словно шкура тропического животного. У д-ра Херцфельда я впервые ощутил напряженность искусства, то, что наполняло меня беспокойством и вызывало чувства, в которых смешивались нетерпение и отвращение. Сплин. Херцфельд был исконным воплощением духа немецкого романтизма, наполовину ближневосточный еврей, наполовину прусский гвардейский офицер, в качестве какового он участвовал в Первой мировой войне. Что угодно, только не представитель богемы, он был немецким художником. Рядом с Шекспиром для него располагался Клейст. Принц Гомбургский был его храбрым кузеном. Он сам писал сказки, во все новых, все более скупых вариантах, беспощадно очищенных от «настроения», так что фигуры становились все более зримыми, четко прорисованными, они пластично проецировались в самую глубину его сюжетов. Шедевры. Куда они канули?
«Рильке?» — переспросил он и презрительно рассмеялся. — «Изобретатель конъюнктива!» Когда я возразил, он стал меня допрашивать: «Что вы вообще читали? „Избирательное сродство“ знаете?» — «Нет». — «Итальянское путешествие?» — «Нет». — «„Годви“ Брентано?» — «Нет». — «„Зимним утром пред восходом солнца“ Мерике?» — «Нет». — «Переписку Шиллера и Гете?» — «Нет». — «„Историю Реформации“ Ранке?» — «Нет». — «Так начните с этого! Прочитайте однажды шесть томов „Истории Реформации“ от начала до конца! А потом еще историю Римских Пап и Французскую историю. Тогда вы получите представление, что такое крупная форма!»
Никогда он не говорил, что мне надо заняться своим образованием. Он полагал лишь, что надо обретать масштаб. Когда я послал ему свои стихи, он написал мне: «Не забывайте, что у Гёте наберется в лучшем случае не более двадцати, а у Мерике, пожалуй, не более пяти действительно совершенных стихотворений. В вашем возрасте, при вашем уровне развития вы не должны ставить перед собой задачу уже теперь создать нечто совершенное, ибо вы еще не освободились от плена негодных учителей, например Рильке. Обо всех ваших стихах можно сказать, что им недостает дисциплины и труда, а потому и умения. Ответ, что вам в этом убогом мире не хватает времени, что вас изнуряет работа, конечно, правдив, но не имеет отношения к искусству. Как вы это сделаете, решать вам, но то, что вам делать — это очевидно: учиться и работать. Ваша манера просто предаваться лирическим излияниям чрезвычайно опасна; впрочем, потерять способность к излияниям было бы, конечно, столь же опасно. Самое большое, на что вы можете надеяться, идя этим путем, — один случайный взлет. Но если вы желаете стать изрядно образованным человеком и создавать нечто превосходное во всем, в каждом нюансе, чем единственно и выделяется художественное произведение из литературной массы, то вы не должны пренебрегать и тем, чтобы соединять прочувствованное с так называемым пониманием искусства, то есть вкусить от древа познания, понять, что хороню и что плохо».
Классическое учение в устах романтика, который сам страдал от него, но, страдая, овладевал им.
Так я открыл Ранке, не закрывая Рильке. Но потом я ушел совсем, спустившись с барочных вершин в первобытную низменность, из полупричастного к музам книгоиздательского дела — в гамбургскую промышленность. Фабрика была из красного кирпича, производила фотобумагу и состояла из современного конторского здания и старых производственных построек. Я сидел на самом верхнем этаже и набрасывал рекламные тексты, соединял их с рисунками и отдавал в печать. При этом я следил, чтобы реклама состояла из как можно меньшего количества элементов. Это было трудно, поскольку дирекция требовала, чтобы в ней содержалось очень многое: кроме рисунка или фотографии, по возможности еще и изображение упаковки, фирменный знак, рамки и крупные заголовки. Я был рад, когда удавалось пробить эскиз, содержавший лишь картинку и текст и казавшийся очень спокойным в выверенной игре чистых и заштрихованных поверхностей. Правда, одним впечатлением спокойствия тут не обойтись, рисунок и подпись должны действительно что-то говорить. Судя по всему, руководители считали, что соответствующее качеству товара содержание рекламного объявления важнее формы. В этом они были правы. Они только никогда не могли сформулировать эту мысль. Ведь и национал-социализм, несмотря на блестящую пропаганду, не смог удовлетворить своих потребителей на длительный срок.
Возле комнаты, где я работал, находились помещения научных лабораторий фирмы. С Альбертом, техническим директором, у нас сложились хорошие отношения; он понимал мой интеллектуальный интерес к тем сторонам дела, которыми занимался сам, хотя иногда и посмеивался надо мной. Лаборатория была маленькая; там работало всего три или четыре лаборанта, но это был духовный кристаллизационный центр предприятия, и в нем — а я проводи;і там каждую свободную минуту — я познакомился с сутью научной работы. Суть заключалась в том, чтобы снова и снова ставить под сомнение каждый добытый результат. Испытания не прерывались никогда. Стоило Альберту разработать новую формулу эмульсии, начинались бесчисленные сенситометрические опыты, прежде чем рецепт принимался или отвергался. Я наблюдал за проявлением полосок фотоматериалов, и когда светочувствительность в ее тончайших нюансах казалась мне идеальной, долговязый блондин Брандт, главный лаборант, каждый раз доказывал мне, что об этом не может быть и речи.