Отъехав сотни полторы километров от Владивостока, Семенов вновь натянул на себя солдатскую шинель с погонами урядника и вывалился из вагона. Из-за неказистого, заваливающегося набок здания станции вымахнуло десятка два казаков, подскакало к поезду.
Поезд ушел дальше, к китайской границе, а Семенов, окруженный казаками, остался на коротеньком деревянном настиле. Втянул в себя сыроватый горький запах паровозного дыма, подумал о том, что надо бы перекусить, но вместо этого потребовал резким, очень похожим на птичий, голосом:
— Коня!
Через несколько минут он уже скакал с казаками, по темному, стиснутому с двух сторон угрюмыми гольцами распадку. Здесь не было ни одной лиственницы, ни одной пихты, способных ярким осенним окрасом, золотой рыжиной поднять настроение — росли только недобрые, будто погрузившиеся в тяжелый черный сон, ели.
Атаман ехал молча, лишь иногда поигрывал плетью, и лошадь, чувствуя эту плеть, вскидывалась нервно, напрягалась, но удара не следовало — человек будто забывал про нее, — и лошадь вновь переходила на обычный оскользающийся шаг.
К Семенову подъехал Таскин, также одетый в солдатскую шинель, с мятыми, криво сидящими на плечах погонами, вытащил из кармана американскую никелированную флягу, отвернул высокий колпачок-стопку:
— Не желаете, Григорий Михайлович?
— Что это?
— Виски.
— Обычная ячменная самогонка. — Семенов взял фляжку, сделал несколько крупных энергичных глотков, пожаловался: — Муторно мне что-то.
— Мне тоже.
— Японцы уйдут отсюда уже очень скоро, — тихо, словно боясь, что его услышат казаки, произнес Семенов и добавил: — Я так полагаю.
— И я так полагаю.
— Ах, друг, — Семенов неожиданно расслабленно вздохнул, протянув руку, ткнул спутника кулаком в плечо, — друг ты мой разлюбезный...
Было сокрыто в этом движении что-то растерянное, размягченное, на Семенова, известного своим жестким характером, не похожее.
— Что делать будешь, Сергей Афанасьевич, когда японцы уйдут? — неожиданно спросил Семенов.
— Если бы я знал, — произнес Таскин, — что велишь, Григорий Михайлович, делать, то и буду делать. Без вас я никуда.
— Что велю... — Семенов невольно усмехнулся, обнажил Желтоватые крепкие зубы. — Держись пока меня, а там видно будет. Что-нибудь придумаем. Во всяком случае, пока мы будем воевать с коминтерновцами, нас без подмоги не оставят. Если не японцы, то... то заокеанские друзья помогут. — Он снова приложился к фляжке. — Крепкая все-таки гадость. Бр-р-р! — Семенов отдал фляжку спутнику. — Зубы аж выворачивает.
Тот взял фляжку, отпил немного.
— Зато в холод хорошо греет.
— Баба греет лучше.
Взмахнув плетью, Семенов со свистом разрезал тугой холодный воздух и тяжелым концом-свинчаткой опечатал лошадиный круп. Лошадь всхрапнула от боли, рванулась вперед, перенеслась через широкий замшелый валун и припала на левую ногу.
— Плохая примета! — Атаман с досадою крякнул.
— Плохая примета — когда лошадь на правую ногу спотыкается, — поспешил отозваться на реплику атамана Таскин, — а на левую — примета нормальная. Даже — счастливая.
На самой вершине перевала, на сломе, тропу неожиданно пересек темный пушистый зверек с длинным искрящимся хвостом, Таскин поцокал языком от восхищения:
— Соболь! Баргузииский соболь!
— Амурский. — Семенов небрежно махнул рукой. — Баргузинский — это царская порода, за него в свое время пять амурских давали... Это — амурский!
— Баргузинскнй соболь — темный, а амурский — рыжий, с лисою скрещенный... Этот был темный.
— Амурские тоже темными бывают. Все зависит от того, что они жрут в тайге. Так что, друг ситный, — Семенов вновь поднял руку с плеткой, — не спорь со мной!
Тяжелое лицо Семенова при мысли о здешнем зверье посветлело, угрюмые глаза тоже посветлели, появилось в них что-то теплое, сочувственное, словно он жалел тех, кто населяет эти сопки, лакомится солью на гольцах и сторожко реагирует на каждый посторонний звук, прослушивает пространство.
У всякой тайги есть свой хозяин. В сибирской — приметливый, хрюкастый, с вонючей пастью и страшными клыками Михайло Иваныч — бурый медведь; в уссурийской, дальневосточной, водится зверь посильнее и половчее — тигр. Или мама-цигра, как его зовут местные чалдоны-охотники. Китайцы и корейцы зовут амбой. Силищу амба имеет неимоверную, годовалому бычку запросто перешибает лапою хребет, взваливает себе на спину и с такой поклажей перемахивает через забор.
Больше всего мама-цигра любит собачатину. Собака для нее — как удовольствие, желанное лакомство — только жрет с урчанием и облизывается. Бывает, на охоте собака идет рядом с хозяином, жмется к сапогу — и вдруг из зарослей вымахивает рыжая молния. Р-раз — и собаки нет. Человек даже не успевает заметить, как исчезла собаченция — амба оказывается быстрее взгляда.
Вполне возможно, что сейчас сидит амба где-нибудь недалеко, в распадочке, и следит за небольшим конным отрядом, втягивающимся на хребет. Атаман недовольно шевельнул плечами — холодно; откуда-то из камней потянул стылый, сырой ветер, просадил солдатскую шинелишку насквозь, будто решето — до костей достал.
Думы скрашивают дорогу, не будь этого — всякий путь был бы бесконечно длинным и тоскливым.
Едва перевалили через хребет, как сделалось теплее. В этой небольшой долинке существовал свой климат, тут варилось свое собственное варево. Сделалось легче дышать.
Через два часа они были у цели.
В том распадке и снега не было, как в других местах, и зелень еще сохранилась, несмотря на то что на календаре уже стояло начало декабря, и день, кажется, был чище, солнечнее, теплее, чем во всем Приморье. Речка, рассекавшая распадок на два неровных ломтя, была широкая, чистая, говорливая — она словно обрадовалась людям, затараторила оживленно, забормотала что-то свое; со дна на поверхность поднимались мелкие чешуйкн, попадая на солнце, они били в глаза яркими блестками и исчезали.
— Слюда, — пояснил Таскину Семенов, — вечный спутник золота.
Проехали немного по распадку, миновали каменную горловину — две скалы тянулись друг к другу, словно живые, норовили сомкнуться в едином движении, но неведомая рука остановила их и теперь держала скалы на близком расстоянии друг от друга — и очутились в широкой солнечной долине.
Справа от горловины, на берегу реки стоял ладный дом с Широкими стенами, сложенными из старых крепких бревен, Таких, что получаются из умерших деревьев, два-три года продержавшихся на корню и не поддавшихся сырости. Стволы их тогда становятся розовато-сизыми, тяжелыми, звонкими и очень прочными, никакая напасть уже не возьмет такую древесину — ни гниль, ни жуки-короеды, ни ядовитая всепожирающая мокреть, ни время.
Едва сделали несколько шагов по долине, как послышался негромкий, но жесткий окрик: