Но по большинству дней меня занимала рутина. – Подъем каждый день в семь или около того, котелок кофе закипает над горстью горящих веточек, я выхожу, бывало, на альпийский дворик с кружкой кофе, подцепленной крюком моего большого пальца, и лениво замеряю скорость ветра и его направление, и снимаю показания температуры и влажности – затем, поколов дрова, включаю дуплексную рацию и передаю отчет ретранслятору на Закваске. – В 10 утра я обычно проголадывался по завтраку и готовил себе восхитительные оладьи, ел их у себя за столиком, украшенным букетиками горного люпина и веточками ели.
В начале дня наступало обычное время для ежедневного оттяга, шоколадного пудинга быстрого приготовления с горячим кофе. – Часов около двух или трех я ложился навзничь на луговой стороне и смотрел, как проплывают облака, или собирал голубику и ел ягоды, прямо не сходя с места. Радио работало громко, так что любые вызовы Опустошения я бы услышал.
Затем на закате я варганил себе ужин из банок ямса и «Спэма», и горошка, а иногда просто гороховый суп с кукурузными булочками, испеченными на дровяной печке в алюминиевой фольге. – Затем я выходил к тому отвесному снежному склону и нагребал себе два ведра снега для ванны, и собирал охапку нападавшей растопки со склона, как пресловутая Японская Старуха. – Бурундукам и кроликам выставлял кастрюльки остатков под хижину, посреди ночи слышно было, как они там ими лязгают. С чердака слезала крыса и тоже отъедала.
Иногда я орал вопросы скалам и деревьям и через ущелья или йоделировал – «Каков смысл пустоты?» Ответом было совершенное молчание, так что я понимал. —
Перед тем как отправиться на боковую, я читал при керосинке, какая книжка б ни попалась мне в стопке. – Поразительно, до чего люди в одиночестве голодают по книгам. – Изучив до единого слова том по медицине и пересказы пьес Шекспира в изложении Чарлза и Мэри Лэм, я взбирался на небольшой чердак и собирал драные ковбойские книжки в бумажных обложках и журналы, истрепанные мышами – Кроме того, я играл в конский покер с тремя воображаемыми партнерами.
Около отбоя я доводил кружку молока чуть не до кипения со столовой ложкой меда в ней и выпивал это, как агнец, на сон грядущий, а потом сворачивался калачиком у себя в спальнике.
Никому не следует проживать жизнь, ни разу не испытав здорового, даже скучного уединения в глуши, когда обнаруживаешь, что зависишь исключительно от себя самого, а следовательно, познаешь собственную истинную и скрытую силу. – Научаешься, к примеру, есть, когда голоден, и спать, когда сонен.
Кроме того, перед отбоем у меня наступало время пения. Я расхаживал взад-вперед по хорошо утоптанной тропке в пыли моей скалы, распевая все песенки из оперетт, что только мог вспомнить, да еще и во всю глотку, а меня никто не слышал, кроме оленей и медведя.
В красных сумерках горы были симфониями в розовом снеге – Гора Джек, Пик Трех Дурней, Пик Заморозки, Золотой Рог, г. Ужас, г. Ярость, г. Отчаянье, Пик Кривого Большого Пальца, г. Соперник и ни с чем не сравнимая г. Бейкер больше всего мира в отдалении – и мой личный маленький Хребет Болвана, что завершал собой Хребет Опустошения. – Розовый снег и облака все далекие и в рюшечках, как древние далекие города великолепия Буддаляндии, а ветер трудится не покладая рук – фьить, фьить, – громыхает, по временам трясет мою хижину.
На ужин я себе делал чоп-суи и пек немного печенья, а остатки складывал в кастрюльку оленям, которые приходили лунной ночью и погрызали, как большие странные коровы покоя – длиннорогий самец и важенки, да и детки тоже – пока я медитировал в альпийской травке лицом к волшебному лунополосому озеру. – И видел, как ели отражаются в лунном озере пятью тысячами футов ниже, вверх тормашками, указывая в вечность.
И все насекомые стихали в честь луны.
На том перпендикулярном бугорке я видел, как обернулись шестьдесят три заката – безумные неистовствующие закаты вливались в морские пены облаков сквозь невообразимые утесы вроде тех, что серо рисуешь карандашом в детстве, а за ними все розоттенки надежды, отчего и тебе становится, как им, блистательно и тускло превыше слов. —
Холодными утрами, когда тучи клубятся из Молниевого Ущелья, как дым от гигантского костра, но озеро лазурно, как всегда.
Август налетает порывом, от которого трясется твой домишко, и авгурирует немного Августейшести – затем то ощущение снежно-воздуха и древесного дыма – потом к тебе из Канады подметается снег, и ветер подымается, и темные низкие тучи спешат, как из горнила. Вдруг возникает зелено-розовая радуга – прям у тебя на хребте с парными облаками вокруг и оранжевым солнцем в муках…
Что есть радуга,
Боже? – обруч
Для смиренных
…и выходишь, и вдруг тень твоя окольцована радугой, пока идешь по вершине холма, от прелестной ореольной тайны хочется молиться. —
Травинка трепещет на ветрах бесконечности, на якоре у скалы, и твоей бедной нежной плоти нет ответа.
Твоя масляная лампада горит в бесконечности.
Однажды утром я нашел медвежий помет и признаки того, где чудовище взяло банку замороженного молока и сжало ее в лапах, и вгрызлось в нее одним острым зубом, пытаясь высосать пасту. – На туманной заре я глянул вниз вдоль таинственного Хребта Голода с его затерянными в тумане елями и взгорьями его, что горбатятся до незримости, и ветер сдул туман мимо, как слабую метель, и тут я понял, что где-то в тумане бродит медведь.
И казалось, пока я там сидел, что это Изначальный Урсус и что владеет он всем Северозападом и всеми снегами и повелевает всеми горами. – Он был Царь-Медведь, который мог бы сокрушить в своих лапах мою голову и переломить мне хребет, как палку, и это его дом, его двор, его владенья. – Хотя смотрел я весь день, он в таинстве тех безмолвных туманных склонов больше не показывался – рыскал ночью средь неведомых озер, а рано поутру от жемчужно-чистого света, что оттенял горные склоны елей, моргал с уважением. – У него за спиной тут были тысячелетья рысканья, он видел, как приходят и уходят индейцы и красномудирники, а увидит и гораздо больше того. – Он беспрестанно слышал утешительное восторженное струенье тишины, кроме как у ручьев, осознавал ту легкость, из которой соткан мир, однако никогда не излагал, не сообщал жестами, не утруждался жалобами – только грыз и лапал и топтался средь коряг, не обращая внимания ни на что неодушевленное или же одушевленное. – Его здоровенная пасть жев-жвала в ночи, я слышал чавканье из-за горы под звездами. – Вскорости он выйдет из тумана, громадный, и придет, и поглядит мне в окошко большими горящими глазами. – Он был Медведь Авалокитешвара, и знаком его был серый ветер осени. —
Я ждал его. Он так и не пришел.
Наконец осенние дожди, всенощные порывы промокающего насквозь дождя, а я лежу тепленький, как гренок, у себя в спальнике, и утра открывают собой холодные дикие осенние дни с сильным ветром, скачущими наперегонки туманами, внезапным ярким солнцем, девственным светом на лоскутьях холмов, и огонь у меня потрескивает, а я ликую и распеваю во всю глотку. – За окном снаружи продуваемый ветром бурундук сидит на камне прямо, руки сцеплены, он грызет овес, зажав лапками, – крохотный свихнувшийся повелитель всего, что озирает.