Он испугался и сумел остановить утренние опыты. Но от алкоголя отказаться не смог. Да и дозу тоже не снизил. Обеденное, вечернее выпивание позволяло сохранять благопристойный вид, не ввергать себя в лабиринт противоречий с единственной манящей и сладостной надписью «Вход». Выхода не было видно, его могло не быть вообще. Но без алкоголя, без ежедневного принятия внутрь одной и той же, иногда большей, но никак не меньшей дозы, душа начинала трястись, словно полуоторванный лист жести на старой заброшенной крыше. Тряслась, визжала, вибрировала, входя в разнос, готовая вот-вот сорваться и улететь, острым ржавым лезвием своим срезая всё некстати подвернувшееся на пути стремительного лёта. И только алкоголь, вовремя выплеснутый из холодного, равнодушного стекла на эту кричащую, рвущуюся от боли поверхность волшебным образом усмирял, утихомиривал ее. И так до следующего раза, до следующего дня. Было страшно и было понятно – иначе никак. Боль, ревущая внутри, могла сгореть лишь в пламени такого же накала, такой же беспощадности и страсти – в алкоголе.
Но и тут знать меру, удержаться, ведь всё равно, несмотря на боль, хочется жить. А мера эта такая зыбкая, еле уловимая, желе такое медузное, сочащееся сквозь пальцы скользкой струйкой.
Однажды они с Колей Елисеевым решили выпить вместе. Повода особого не было, но вот увиделись случайно и бросились радостно друг к другу. Гриша был за рулем, но это не останавливало. Правда, с возрастом он всё-таки заимел хорошую привычку – пить за рулем было можно, ездить – нельзя. Поэтому всегда находилось какое-нибудь место в районе, куда приткнуть машину – чтоб было недалеко от стоянки, от дома и от магазина. Такая точка пересечения трех сил – домашности, разгула и чуточки взрослой трезвости в голове. Обычно схема срабатывала, можно было выпить, посидеть в тепле, послушать музыку, поговорить, да и разойтись спокойно по домам. Был в этом какой-то устоявшийся комфорт.
Но тем и сложна жизнь, что любые самые продуманные, самые действенные схемы нарушаются. И нет, не случаем даже, а собственным самоощущением, всплеском иного, не нужного в данный день настроения, вывертом души, таким, что аж захрустит она бедная, скрюченная. А вещь-то она в себе. А вещь-то она несжимаемая, как вода, как любая мало-мальская текучесть. Вот и распрямляется с силой из положения своего неудобного, неестественного. И такая это сила, что поберегись – разорвет в клочья, коли не наученный ты притормаживать. Так и тогда, слово за слово, хлебом по столу, да как-то неловко разговор зашел, какое-то местечко особо болезненное внутри задел. И от боли той не спрятаться. А значит, лечить нужно. Ну и принялись. Первая бутылка мигом улетела, не успели и распробовать. Да закуска есть, общение приятное – не в том смысле, что спокойное, а понимающее такое общение, ради чего и живешь иногда – для понимания. Быстренько Гриша за второй сбегал, благо рядом магазин, а деньги с определенного возраста – тьфу, а не вопрос. С того возраста, когда знаешь, как мало они на самом деле стоят. Бумаги не стоят, на них потраченной, никеля не стоят, на отлив монет пущенного.
Вторая медленнее шла, с размышлениями, рассуждениями, выводами и предложениями. Сложноподчиненными. А потом всё опять ускорилось. Ноль пять внутрь – уже хорошо, достаточно, дальше бывают выплески и беспамятство частичное, а иногда и полное. Это Гриша хорошо знал. Да вот остановиться в тот день сил не было. Будто тяжелая голубая волна подхватила тебя, и несешься в ней, не стараясь вырваться, потому что видишь – правильно она тебя несет. Заслужил. Всей глупой жизнью предыдущей заслужил. Вот тебе и восторг заслуженности. И веселое такое отчаянье, обезбашенность такая отзывчивая – давай еще? А давай!
За третьей ходили вместе, поддерживая друг друга под локотки, шутя и хохоча. Такие чувства богатырские внутри вдруг проснулись, такая жажда справедливости, что попадись кто неправедный на пути – обидели бы. Но, видимо, жажда эта вокруг них таким тяжелым светом распространялась, что справедливость повсюду чудесным образом тут же устанавливалась. Да и слава Богу!
Когда четвертую покупали, Гриша заметил суженным своим, но всё еще внимательным зрением, что продавец алкогольный странно на них поглядывает. Гриша сам был в прошлом алкогольный продавец, потому и приметил. Но насторожиться не успел, не тот настрой был, волна уже пеной по песочку зашуршала, замурлыкала. Дружба сиятельная миру явилась из пены. Боль утихла. Праздник кругом, люди пляшут, петарды рвутся, ночь плывет, день придет, счастье всё же не уйдет. Счастье возможно. Жизнь – возможна. Вот с такими чувствами они за пятой пошли. И нормально, и купили. И в машину сели, и открывать принялись. Шлеп – а под пробкой дозатора пластмассового и нету. Хоть бутылка такая же, и пробка, и этикетка. Всё вроде нормально, но без дозатора. Трезвый был бы, Гриша бы насторожился. Да и так он насторожился, раз заметил, запомнил. Но уж не причина же это для остановки, не стоп-сигнал никакой. Просто сигнал, да, может, еще и ложно понятый. Может, наоборот – прекрасно всё. Так они и пятую бутылку выпили. Хоть нутром чуяли – не так что-то. Палево подсунул сученыш барыжный. Момент улучил и подсунул. Утром это ясно стало.
До того приходилось Грише несколько раз умирать. От ужаса, от любви, от болезни страшной, которая сама потом как-то на нет сошла. Но вот чтобы так реально, плотно – никогда. Утром он не проснулся, очнулся у себя дома, на диване. Как добрался – не помнил, да было это и неважно. Потому что в голове бухтел огромный колокол. Он раскалывал, разносил ее на части, и потом она опять медленно и угрюмо собиралась, чтобы с новым ударом расколоться опять. Сердце стучало сильно и устало. Везде – в руках, ногах, брюшной аорте – Гриша чувствовал свой пульс, частый и наполненный, твердый настолько, будто стальной трос с каждым ударом сердца натягивался под кожей, а после слегка опадал, но не пропадал, был совсем рядом. Гриша попытался подняться и не смог. Тело не слушалось. Оно как будто смирилось, наполовину умерло, и жизнь его была лишь в тянучей, стонущей мышечной боли. Но она была не особо сильной – тяжелый звон в голове заглушал всё.
Запах в комнате стоял такой, что Гришу постоянно тошнило, хотя обычно он не чувствовал своего перегара. Но тут его и не было – был гар, он горел всем существом своим в смердящем, жадном пламени, и ужас химического этого горения давил волю и любую мысль о возможности хотя бы попытаться спастись. Боль и мерзость происходящего полностью обездвижили Гришу. Каким-то невероятным усилием, откуда-то из нечеловеческой, надмирной жизненности проистекшим, он сумел дотянуться до телефона и набрал номер подружки-врача.
– Маринка, умираю, – смог просипеть в трубку.
Реаниматолог – на слух сложно, а так – спасительно. Маринка примчалась быстро, благо жила недалеко. С собой всё что нужно – капельница, физраствор, шприцы. Сразу схватила за запястье, тронула пульс, хикнула по-врачебному. Померила давление, посерьезнела:
– Двести шестьдесят, дорогой. Чего пил?
– Водку пил. Потом паленую подсунули, видимо. – Несмотря на боль умирания, Грише было стыдно за вид свой, за наделанные кругом дела. Он попытался приподняться.
– Лежи, сейчас я приберу. В туалет ходил, мочился?